Вольфганг Гигерих. Предательство Юнгом Собственной Истины

Признание Кантианского Эмпиризма и Неприятие Спекулятивной Мысли Гегеля

Если бы мы исходили из скудных упоминаний Гегеля в работах и письмах Юнга, а также из маргинального характера оставленных им комментариев, то нам бы пришлось прийти к заключению о том, что вопрос “Юнг и Гегель” лишен какого-либо значения. Но я собираюсь здесь показать, что та позиция, которую Юнг занял в “противостоянии Канта и Гегеля”, имеет далекоидующие последствия для всего юнгианского понимания психологии. Внимательное ознакомление с тем, каким образом Юнг думал о Гегеле, может привести к обнаружению фундаментального структурного недостатка в психологическом проекте Юнга, недостатка граничащего с систематическим, хотя и непреднамеренным, “предательством” собственной основы. В данном случае под “предательством” не подразумеваются умышленные стремления эго, скорее в нём обнаруживается объективное отношение.

Прежде чем обратиться к разбору ответа Юнга Гегелю, я предлагаю заняться совершенно иным вопросом.

I. Избранное Юнгом Дело Его Жизни: Искупление Фаустового Преступления

Когда Юнг построил свою Башню в Боллингене, он над её входом разместил следующую надпись: “Philemonis Sacrum — Fausti Poenitentia” (Святилище Филемона — Покаяние Фауста). В своих Воспоминаниях Юнг говорит о подоплёке данной надписи, связывая её с его пониманием и реакцией на определенную сцену в пятом акте Фауста Гёте: “Осознав, что именно гордыня и непростительное легкомыслие Фауста явились причиной убийства Филемона и Бавкиды, я ощущал свою вину так, как если бы сам принимал в прошлом участие в их убийстве. Эта странная мысль пугала меня, необходимо было искупить этот грех или, по крайней мере, не позволить его повторения” 1.

Убийство Филемона и Бавкиды является чем-то большим любого убийства двух невинных пожилых людей. Филемон и Бавкида были той мифологической парой, которые, несмотря на собственную бедность, оказались единственными, кто в безбожное время радушно принял Богов, путешествующих по земле в облике бездомных. И потому то, что Фауст у Гёте послужил причиной их смерти, привело к необратимому концу того способа бытия-в-мире, который характеризовался тем, что человек воспринимал себя в глазах Божеств, а также понимал, что он свободен постольку, поскольку он ведом Богом. Конец этого ознаменовал собой век, в котором человек определяет себя как “Человека для Самого Себя” (Эрих Фромм).

Разместив данную надпись над входом в собственную Башню, его буквального внутреннего святилища, Юнг указал на то, что это кредо всей его жизни, её скрытый смысл. И в даже более ясной форме, чем в указанной цитате из Воспоминаний, Юнг пишет об этом в письме Полю Шмидту от 5 января 1942 года: “… внезапно меня охватило понимание того, что я перенял наследие Фауста, и более того стал защитником и мстителем за Филемона и Бавкиду… мне видится неизбежной необходимость дать ответ Фаусту…” 2. Нам стоить допустить, что не только его Башня в Боллингене, но и вся его психология (дух и структура его теории) были “святилищем Филемона”.

Что означает “святилище Филемона”? Во-впервых, это означает подготовку почвы для нового пристанища и приюта Бог(ов), но, во-вторых, не с помощью надутого энтузиазма, а, наоборот, через “раз-идентификацию с Богом” (Юнг) 3, то есть через приземлённость, скромность и человечность — черты столь характерные для этой мифологической пожилой пары. Юнг понял, что мотив “Человека для Самого Себя” у Фауста, а также у Ницше, представляет из себя непреднамеренную идентификацию с Богом.

Подведём итоги, Юнг считал задачей своей жизни поддержку и мщение за Филемона, искупление преступления Фауста, и предотвращение его повторения. И факт постройки им Башни в Боллингене и размещения этой надписи над её входом, следует рассматривать как своего рода конкретный символ того, чего он собирался достичь в своей работе и жизни.

Теперь мы готовы заняться нашей основной темой.

II. Настойчивое Неприятие Юнгом Гегеля и Его Признание Позиции Канта

В 1935 Юнг писал:

Кант, в частности, возвёл барьер вокруг ментального мира, барьер, обрекающий на тщётность даже самый смелый спекулятивный прорыв в объект. Романтизм был логической контрмерой, нашедшем своё слишком настойчивое, а также слишком хитро завуалированное выражение в Гегеле, этом великом психологе в наряде философа. (CW 18 §1734, “Дух в человеке, искусстве и литературе”)

“Гегель, этот великий психолог”, — подобные слова произнесенные психологом Юнгом выглядят красивым комплиментом, хотя в данном случае это, очевидно, оскорбление.

Почему? Так как утверждая Гегеля “великим психологом в наряде философа” Юнг отрицает то, что Гегель был именно философом. В одном из писем того же года, 1935 (31 июля, к Фридриху Зайферту [Friedrich Seifert]), Юнг писал:

Я всегда считал Гегеля несостоятельным (manqué) психологом, подобно тому сколь несостоятельным (manqué) философом я считаю себя. В отношении “подлинного” можно сказать лишь то, что оно, похоже, избирается духом времени… Гегель кажется мне, в отличии от Канта, романтическим мыслителем, что, следовательно, означает, что он был типичным ребёнком своего времени; будучи романтиком он уже шел по пути к психологии. Мыслительная форма уже не может быть подлинной, она является лишь вспомогательным механизмом. (Letters I, p. 194, to Friedrich Seifert, 31 July 1935).

(“Несостоятельный психолог” — это перевод фразы ein uneigentlicher Psychologe, означающей примерно следующее: определенно психолог, но не в буквальном смысле этого слова, неформально или же не надлежающим образом, а “подлинное” — это перевод eigentlich, противоположности uneigentlicher [Psychologe].)

Эти два высказывания чудесным образом проясняют друг друга.

Третья и четвертая цитаты более поздних годов звучат еще громче и дополняют собой наше понимание взглядов Юнга в отношении Гегеля:

Я думаю, вполне очевидно, что все философские утверждения, выходящие за границы разума, носят антропоцентричный характер (и не обладают никакой иной достоверностью кроме той, что понимается как психически обусловленная). Философия, подобная гегелевской, является самооткровением психических  предпосылок, а в философским смысле — предположением. Психологически это равнозначно вторжению бессознательного. Своеобразный, высокопарный язык Гегеля лишь подтверждает такое мнение: он напоминает выдающий манию величия язык шизофреников, которые прибегают к завораживающе-чудовищным словам, чтобы представить трансцендентное в субъективной форме, придать банальному пленительность новизны, представить общие места как глубины мудрости. Такая (претенциозная) терминология — симптом, свидетельствующий о бессилии, скудости и пустоте ума. (Но это не остановило современную немецкую философию [тут, вероятнее всего, речь идёт о Хайдеггере, так как в следующей цитате Юнг будет связывать манеру речи Гегеля и Хайдеггера] от использования бредовых властных-слов и сокрытия того, что в своей сути она является непреднамеренной психологией). (CW 8 §360, “Структура и Динамика Психического”, прим. пер. текст в скобках — взят из английского перевода, так как отсутствует в русском)

Стоит отметить, что вышеуказанное эмоциональное высказывание взято из, вероятно, наиболее важной и фундаментальной работы, самой строго теоретической работы из когда-либо написанных Юнгом, а не из каких-то случайных комментариев в непредназначеных для публичного доступа письмах. Будучи высказыванием из опубликованной работы его стоит считать продуманным.

И последний пассаж, с которым я хочу вас познакомить:

Позиция Аристотеля никогда меня особенно не привлекала, так же как и Гегель, который по моему скромному некомпетентному мнению является скорее неудавшимся психологом, чем действительно философом. Этот невозможный язык, который он разделяет со своим кровным братом Хайдеггером, свидетельствует о том, что его философия является крайне рационализованным и щедро украшенным откровением его бессознательного. (Letter to Joseph F. Rychlak of 27 August 1959, Letters II, p. 501)

Далеко не будучи амбивалетными, колебающимися между похвалой и оскорблением, все эти редкие высказывания, сделанные Юнгом на протяжении многих лет в отношении Гегеля, обладают очевидным единством — это всегда одно и тоже, выраженное различным образом, отношение. И хотя такое отношение совершенно губительно для Гегеля, но, будучи неосведомлённым и “некомпетентным” (как Юнг и выразился в этом письме, пусть и не буквально 4), оно сказывается губительным образом и на самом Юнге.

Юнг видел Гегеля “великим психологом”, потому что его так называемая философия была скорее “рационализацией” “психически обусловленных утверждений”, “откровением его бессознательного”. Он переживал “вторжение бессознательного”, и потому его личная психология может быть увидена более или менее непосредственно в его языке и речи. “Великий психолог” означает не более чем возможность увидеть актуальное “самооткровение психических предпосылок”, поскольку у Гегеля правит “инфляция и идентификация” (CW 8 §359). Его подозрительное психологическое “величие” состоит только лишь в том, что в его работе находят “слишком настойчивое” выражение содержания его бессознательного, и в том, что он “дал возможность идеям доказать свою неведомую автономную силу” (CW 8 §359). Но Гегель не был великим психологом в действительном позитивном смысле, в смысле того, каким психологом хотел стать Юнг. Он был “uneigentlicher Psychologe”, “несостоятельным психологом”, “неудавшимся психологом”. И почему? Потому что его философия была “непреднамеренной психологией”, чем-то случайным, хотя его действительным стремлением и было выглядеть философом. Но, следуя словам Юнга, он и философом как таковым не был. Философский характер его книг — это лишь притворство (“сокрытие”), “предположение”, “вуаль”, “наряд”. “Мыслительная форма” (denkerische Form, философская форма, форма мысли) — это uneigentlich, обман, “вспомогательный механизм”.

Именно поэтому Юнг считал Гегеля романтиком: “будучи романтиком он уже шел по пути к психологии”, — то есть к такому состоянию души, в которой её автономные идеи (которые, будучи вечными, являются банальными избитыми фразами, хотя и несущими особенно нуминозный характер) пробивают свой путь в сознание без необходимости прохождения через критический, рациональный фильтр, и потому приводят, ввиду собственной нуминозности, к использованию сознанием “высокопарного языка”, “завораживающе-чудовищным словам”, “бредовых властных-слов” для в действительности обычных и очевидных истин. Гегель действительно соответствовал “духу времени” и был “типичным ребёнком своего времени”, из чего следует, что его мысль была направлена и вызвана к необходимости не внутренней логикой проблем, с которыми столкнулся он, но требованием духа его времени (и, соответственно, констеллированным в то время бессознательным).

Гегель кажется Юнгу романтиком в первую очередь потому, что он занимался “спекуляцией”, что для Юнга несомненно и означало “смелый спекулятивный прорыв в объект” по ту сторону кантианского барьера возведенного в мире ментального, прорыв, который ввиду наличия этого барьера, всегда обречен на тщетность, и потому не соответствует достоинству философа. Юнг считал, что философия в её точном смысле определяется в отношении непреодолимости этого барьера.

С таким заключением Юнг совершает petitio principii 5. В (подразумевающих Гегеля) словах о “смелом спекулятивном прорыве” он раскрывает нам наличие заблаговременных суждений о неоспоримости истины наличия этого барьера (предшествующих его обсуждению аргументов Гегеля в отношении несостоятельности и нецелесообразности кантианского барьера). Только тому, для кого этот непреодолимый барьер является неоспоримым исходным пунктом, для того, чтобы действительно достичь или быть с объектом (в виде действительного знания), и требуется безрассудная дерзость того, кто всё равно попробует достичь невозможного, совершить невероятный прорыв через барьер. Неудивительно, что при таких условиях этот прорыв в понимании Юнга априори тщетен, и потому слово “спекуляция” обретает столь уничижающее значение, каким оно и представляется Юнгу в этих комментариях. Юнг догматически считает, что кантианский барьер действительно ограничивает разум. Но тогда это стоило бы продемонстрировать. Сделанное Гегелем было некритически проинтерпретировано Юнгом как “выход за границы разума” и как “не обладающее никакой иной достоверностью кроме той, которая понимается как психически обусловленная”. В этом и состоит недостаток Гегеля как мнимого романтика. Подобно вечному юноше (puer aeternus), как могли бы заметить мы, Гегель не желал быть связанным разумом, и потому в его “контрмере” в отношении сенексных указаний Канта он упрямо и незаконно совершил переход в объект, в безграничное.

Юнг попросту отверг как не стоящую внимания обстоятельную философскую критику, адресованную Гегелем Канту. И, более того, посредством психологических ярлыков он выступает против Гегеля, но подобное использование психологических диагнозов ради развенчания оппонента как личности (“симптом, свидетельствующий о бессилии, скудости и пустоте ума”) вместо опровержения сказанного им является дурным тоном. Оппонент обладает правом быть встреченным на уровне его аргументов.

Подобного рода пустые утверждения мы находим и в третьем процитированном отрывке. Кто решит не согласиться со словами Юнга о том, что “вполне очевидно, что все философские утверждения, выходящие за границы разума, носят антропоцентричный характер“? Но вопрос, который Юнг не желает обсуждать, состоит в том, действительно ли утверждения Гегеля выходят за границу разума или же нет. Он попросту считает, что так это и есть, что очевидно является предубеждением, которое свидетельствует о том, что это Юнг виновен в том, что он приписывает Гегелю, собственно в том, что его высказывания относительно Гегеля являются “антропоцентричными” и не более чем само-выражением его психической подноготной.

Также представляется возможным, что Гегеля не стоит воспринимать всерьёз как философа, так как он скорее является ещё одним клиническим случаем. Тогда нет никакой проблемы в непринятии Гегеля Юнгом. Но, учитывая репутацию Гегеля и его место в истории мысли, подобная смелость и неправдоподобность диагноза требует скорее детального отпровержения мысли Гегеля. Поскольку такое опровержение не было представлено, то мы можем говорить о самонадеянности со стороны Юнга в отношении дискредитации философского достоинства Гегеля как “несостоятельного философа”. Похоже, что все эти комментарии о “выходе за границы разума”, “завораживающе-чудовищных словах”, “симптоме, свидетельствующем о бессилии, скудости и пустоте ума” являются свидетельством собственной философской некомпетентности Юнга и его неспособности понять. Если ты не можешь что-то понять, то пытаешься определить это тем, что находится по ту сторону разумного. Если ты не способен понять язык философа (который, в случае Гегеля, как я позволю себе заметить, действительно прост: непритязателен, экономичен и трезв 6), то легко представить, что он слишком высокопарен. (Субъективный) отказ Юнга серьёзно и следовательно вдумчиво ввязаться в предмет мысли Гегеля, находит своё объективное выражение в присутствии сознания Юнга как философская неподлинность Гегеля.

III. “Фаустово преступление” Юнга

Мы увидели каким образом Юнг переживал тему Фауста-и-Филемона, а также то, как он позиционировал себя в отношении Канта и Гегеля. Связаны ли эти два комплекса друг с другом? Да, и даже более того. Кант, возведя фундаментальный нетрансцендируемый барьер вокруг ментального мира, согласно интерпретации Юнга, совершил поступок подобный фаустовому убийству двух пожилых людей, который репрезентировали человеческую гостеприимство в отношении Богов. Единственное различие их поступков состоит в том, что преступление Фауста было выражено как символический акт, произошедший в области поэтического и имагинального, тогда как Кант действует на строго интеллектуальном, концептуальном уровне, на котором ввиду современных условий совершаются реальные психологические решения. Кант установил, что объект, трансцендентное, вещь-в-себе абсолютно недостижимы, и потому вам необходимо окончательно и бесповоротно заточить себя в эмпирической мире, в конечном, что Кант назвал видимостью. Последовали ли вы “физическому” или “техническому” повороту Канту в этом мире, или же в условиях мифологического и ритуалистического пути бытия-в-мире “убили” Филемона и Бавкиду, сам символ или архетип “условий априорной возможности” человеческого гостеприимства в отношении Богов — и то и другое психологически равнозначно. Оба эти случая (возведение этого барьера и закрытие двери бездомным Богам) являются вариантами утверждения “Человека для Самого Себя”. “Вещь-в-себе” (и всё что ей сопровождает) буквально является одним современным вариантом для гостеприимного принятия или же отворота того, что раньше считалось трансцендентным.

Нет никакой необходимости тщательного рассмотрения тех аргументов Канта, с помощью которых он установил, что нам стоит ограничить себя миром в том виде, каким мы его воспринимаем (фундаментальным предварительным формированием мира нашим разумом), и что нам стоит оставить надежды любой возможности достичь истинного знания, которое частично является, конечно же, gnosis tou theou (познанием Бога), а также инстинным знанием души. Нам не нужно знать являются или нет его заключения верными, а позиция — неопровержимой. Тем, с чем нам тут стоит иметь дело, является вопрос о том, что если Юнг считал поступок Фауста ужасным преступлением, таким, что ему, Юнгу, необходимо было его лично искупить, тогда он не мог бы найти оправдания тому, что как он понял сделал Кант, и должен был бы пытаться “искупить” и это тоже.

Но он нашел этому оправдаение. Он усвоил в непоклебимых основаниях собственной психологии кантианское ограничение феноменального и запирание двери к ноуменальному, то есть вариант восемьнадцатого века для той двери, которую оставляли открытой Филемон и Бавкида, поддерживя их культовую практику гостеприимства. Именно поэтому Юнг постоянно гордо подчеркивал, что он “в первую очередь является эмпириком”.

Юнг сделал больше, чем просто усвоил кантианское разделение мира. Он рьяно отказался от Гегеля, отрицая философский статус его работы и дойдя в этом до использования клинических диагнозов в его отношении (“инфляция”, “выдающий манию величия язык шизофреников”), он разрушил его как философа. Теперь нам стоит вспомнить, что Гегель был философом, который учил, прямо говоря, парусии абсолюта, то есть, другими словами, тому, что символизировали собой Филемон и Бавкида. И потому, если Юнг отвергал Гегеля без надлежащего рационального опровержения, что он и делал, то это был символический способ совершения Юнгом его убийства “Филемона”. Интеллектуально и психологически Юнг обременил себя тяжелой виной, когда он легкомысленно разгромил Гегеля.

Как и в случае с Кантом, у нас здесь нет никакой необходимости в рациональном доказательстве утверждений Гегеля о том, что условием разума является понимание того, что абсолют уже связан с нами, и что мы связаны с ним. Наш интерес состоит в том, каким образом Юнг в себе и для себя разрешил конфликт между этими двумя философами. В данном контексте важно подчеркнуть, что Юнг не предоставил никаких действительных аргументов в подтверждении собственной позиции относительно Гегеля, что у него не было основанного на первоисточниках понимания того, что он критиковал, и что он позволил себе не только огульные, но и сильно эмоциональные выпады против Гегеля. И хотя я ненавижу ad personam заявления, объясняющие чьи-то личные психологические утверждения, я думаю, что этот заметный в мнении Юнга о Гегеле аффект и нехватка основательной аргументации вынуждает нас заключить, что это мнение является комплексной реакция Юнга, и что оба эти момента свидетельствуют о непризнанном Юнгом внутреннем дискомфорте относительно его собственной позиции.

Нам же стоит заняться вопросом о том, каким можем быть действительно психологический ответ этому возникновению фантазии о “барьере вокруг ментального мира, барьер, обрекающий на тщётность даже самый смелый спекулятивный прорыв в объект”. Тут я позволю себе намекнуть читателю на отсылку к моей статье “The Leap Into the Solid Stone” из 4 тома моего Собрания Сочинений 7, и сказать, что столкновение с непреодолимой стеной или барьером психологически всегда является предложением прорваться в него, прорваться в сам барьер (но не через него к воображаемому объекту по ту сторону от него)! Юнг же считал, напротив, что этот возведённый Кантом барьер стал “стеной, у которой человеческой любопытство разворачивается обратно” (CW 18 § 1734).

Психология — это дисциплина интериорности. Любой феномен для психолога вначале представляется такой стеной, потому что наше видение всегда начинается откуда-то из-вне. Наша задача, как психологов, состоит в том, чтобы интериоризировать себя в данный феномен, каким бы он ни был. Разворачиваться обратно, поворачиваться спиной к этой стене, чтобы обратить внимание на вещи находящиеся перед этим барьером — всё это значит совершить проступок в отношении духа психологии. (Стоит заметить, поскольку мы упомянули Гегеля, что каждый, кто его изучал, может обратить внимание на то, что он не совершал прорыва через барьер к объекту по ту сторону от него. Гегель настойчиво, шаг за шагом, двигался не вперёд, но вглубь данного понятия).

К слову, Юнг не понимал, что сам запрет на эмпирический спекулятивный прорыв через барьер к объекту логически совершает этот прорыв, ведь как иначе мы могли бы узнать о том, что по ту сторону барьера вообще наличествует какой-то объект? Фантазия Юнга об этом прорыве и является самим этим прорывов за стену. Психологический прорыв — это прорыв contra naturam в непроницаемость объекта или феномена, что вначале и представляется стеной. В обоих случаях как разворота обратно, так и прорыва через стену упускается психологическая задача 8.

IV. Фальшивое Искупление

Всё сказанное указывает на противоречивость озарения Юнга о его личной необходимости искупления совершенного не им преступление и предотвращения его повторение, хотя в то же время он сам совершил нечто аналогичное этому преступлению с тем лишь отличием, что оно имело место на другом уровне. Это напоминает нам об одном распространенном явлении, заключающемся в том, что во все времена люди подвергали гонением современных им пророков во имя почтенных пророков прошлого, которые в своё время аналогичным образом преследовались их современниками. Или же мы можем вспомнить о членах французского дворянства, которые в годы предшествовавшие Французской Революции создали комитеты помощи рабам в Америке, в то же время не осознавая рабского положения крестьянского населения Франции. Смыслом и целью жизни Юнга было создание святилища Филемона и искупление совершенного Фаустом убийства. Но получается так, что построив буквальное Philemonis sacrum в виде его Башни в Болингене, он так и не создал действительного святилища Филемона, а также упустил возможность искупления убийства этой древней пары, поскольку во времена Юнга мифологический и имагинальный Филемон так и оставался, в большей или меньшей степени, неуместным. Филемон стал одним из элементов нашего психологического антиквариата. “Филемон” Юнга, действительный для него “Филемон”, не мог быть буквальным Филемоном, мифологическим и литературным героем, также как и действительное убийство, которое ему следовало искупить, было совершено не Фаустом. Юнг поспособствовал разрешению проблем многих людей любых возрастов, но тем не менее он так и остался бессознателен в отношении того, каким образом эта проблема Фауста-Филемона отразилась на нём. От Юнга, если он собирался построить “святилище Филемона», требовалось прийти к философскому примирению с абсолютным, трансцендентным, например, посредством понимания мысли Гегеля и пересмотру его связи с Кантом как психологически губительной, потому что именно на этом уровне Юнг в действительности и столкнулся с конфликтом Фауста-Филемона.

То, о чём я говорю, можно прояснить анализом Болингенской Башни Юнга как буквальной символизации задуманного им труда его жизни. Мне интересует эта Башня не как сама по себе, но как некий буквальный факт. Я предлагаю посмотреть на неё как на наглядное пособие, позволяющее определить логику психологического проекта Юнга. Её можно увидеть сгущением и конкретизацией  того, что Юнг собирался достичь с помощью своей психологии коллективного бессознательного. Башня символизирует собой суть того, что было наиболее дорого психологу Юнгу, в том числе и в его психологической теории. Какое её статус, что она значит психологически? Она была его личным Диснейлендом, его Нойшванштайном (имитацией “сказочного дворца”, построенной баварский Людвигом II во второй половине девятнадцатого столетия, которая является столь же привлекательным местом для обычного туризма, как и замок Юнга — для “юнгианского” туризма) 9. Настоящий Диснейленд представляет из себя широкий спектр эффектных представлений, которые в своём большинстве предполагаются соответствующими их реальным прототипам: средневековым замкам, джунглям, салунам с Дикого Запада, и тд. Болингенская Башня Юнга, напротив, не обладала никаким значением в качестве псевдо-средневекового замок, буквальным отражением которого она и была, её основное значение состояло в том, чтобы быть для Юнга его психо-Диснейлендом, предлагающим доступность “глубин души”. Настоящий Диснейленд, будучи коммерческим предприятием, обязательно открыт массам. Юнг же, напротив, мог позволить себе роскошь обладания своим собственным “Нойшванштайном” или “Диснейлендом” для личного buen retiro (“благого уединения”). Как и личная Башня, так и общественный Диснейленд являются такими парками, в которых представлены (обычно минитюаризированные) напоминания о постройках или же пейзажах, которые временно позволяют его обитателю или же посетителю пережить романтику того образа жизни, который соответствовал бы временам прошлого или же экзотическим местам, то есть любым временам и любым местам, кроме собственно его современной реальности. В “Воспоминаниях, Сновидениях, Размышлениях” Юнг рассказывает нам о своей Башне:

Здесь очень немногое говорит о сегодняшнем дне. Если бы человек шестнадцатого века оказался в моем доме, лишь спички и керосиновая лампа явились бы для него новинкой, в остальном он ориентировался бы без труда. В Башне нет ничего, что могло бы не понравиться душам предков, — ни телефона, ни электричества. 10

Можно сказать, что эта Башня позволяла Юнгу играть в шестнадцатый век. Она даже предоставляла ему, человеку технологического двадцатого века, возможность изображения “духовного, мифологического режима бытия-в-мире” или же “страны глубин души”, о чём и свидетельствует следующий отрывок:

Порой я ощущаю, будто рассеиваюсь по всей окружающей местности и в каждом отдельном предмете, что я живу в каждом дереве, в плеске волн, в облаках, в животных, которые приходят и уходят, в круговороте времён года… пространство, в котором открывается внепространственное царство глубин мира и души. 11

Прекрасно, что у Юнга была возможность жить в таком месте и переживать подобный опыт. Но нас интересует другое. Стоит ли рассматривать факт того, что у Юнга была Башня (что позволило ему пережить подобный опыт во время его отпусков от реальной жизни в Кюснахте), тем, что действительно можно было бы признать искуплением фаустова преступления? Является ли “Башня” Юнга (не именно она, но то, что она собой символизирует, представляемое её отношение, резюмируемый и символизируемый ею психологический проект) убедительным вкладом в психологию нашей эпохи? Действительно ли она соответствует и связана с той отраженной в драме Фауста проблеме души, ответить которой Юнг считал необходимым? Значит ли она что-то в духе Филемона, то есть в отношении к безбожности нашего времени, или же является не более чем особенностью личного значения, то есть попросту эго-путешествием (не отличающимся от обычных эго-путешествий других людей, будь то массовый туризм или же личное хобби)? Нам не следует питать иллюзии в этом, так как желание столкнуться с анимой или Самостью 12, или же, другими словами, испытать (определённо аутентичное) переживание Самости — всё это действительно может быть эго-путешествием (обладать статусом эго-путешествия)! Всё это могло быть туризмом души, особо не отличающимся от других видов туризма, кроме как отмеченностью более благородным, более духовным содержанием. Это наличествующее у современного человека сильное стремление к смыслу, к религиозному и даже мистическому опыту, к душевности и чувству единения с природой, и даже попытки преодоления эго — всё это обычно оказывается времяпровождением современного эго. И его связь с Самостью является не более чем уловкой.

Избегая недоразумений следует заметить, что у меня нет ожиданий того, что Юнг, будучи одним отдельным человеком, мог или должен был изменить образ современной жизни. Меня интересует лишь вопрос о том, действительно ли это соответствует логическому статусу того, что Юнг защищал, его мести за Филемона в себе. Фактический эффект, затронувший общество в целом, и величина этого успеха — это совершенно разные вопросы.

Также я не предполагаю наличия чего-то неправильного в желании обретения опыта подобных переживаний, как, например, построить Башню подобно Юнгу, так как нет ничего плохого в том, чтобы наслаждаться сидением у костра или ужином при свечах (в течении которого мы пытаемся на время ускользнуть от яркости, стерильность и предсказуемости современного электрифицированного мира). Но подобно тому, как костры и ужины при свечах являются чем-то совершенно необязательным и неважным, и потому безобидными в худшем значении этого слова, некоторым развлечением, которое в действительности не отвечает давлению современной жизни, но, напротив, поддерживает его предоставляя некоторую отдушину, потому всё это является частью той самой системы, от которой оно и помогает, потому и периодические добровольные регрессии к шестнадцатому веку, к которым прибегал Юнг, являются совершено безобидной, замкнутой на себе, анестезирующей деятельностью.

Всё это нельзя назвать “искуплением преступления Фауста”. Создание такого замкнутого и эгоистичного убежища, а также нанесение некоторых надписей на камни представляется слишком легким, слишком буквальным и слишком позитивным решением, слишком легким поиском путей к ощущения близости к предкам и переживаниям людей прошедших эпох. Юнг буквально воспринял Фауста и Филемона и “разрешил” их конфликт на том же буквальном уровне. Он не задавался вопросом о том, какова форма того конфликта сегодня, где находится то наше психологическое поле боя, на котором решается наша судьба сегодня. Каково отношение Гекубы к нам, и нас к Гекубе, что также подразумевает и вопрос о том, что значат для нас эта древняя пара Филемона и Бавкиды. Каким образом отражается на нас то, что их миф представляет из себя буквально, а именно ощущение “рассеивания по всей окружающей местности и в каждом отдельном предмете”, одушевлённой природы и переживания всех тех Богов, что сопровождают этот режим бытия-в-мире, вобщем, всех фантазийных образов невинного мифологического воображения? Всё то, что уже успело психологически устареть, ещё в конце античности, но не позднее этого времени. Там, где это всё ещё происходит, оно отмечено “развлекательным” статусом. “Природа” (одушевленная природа), миф и образы были той формой, в которой осуществлялось самораскрытие истины в ранне-психологических условиях. Нам же необходимо определить нашу собственную проблематику, или же ту новую форму, в которой и заявляет о себе проблема подобного рода, а не пытаться разрешить проблему, исторически определённую в том или ином виде, которая была проблемой прошлого, или же обладала формой, соответствующей прошлым эпохам. Hic Rhodus, hic salta 13.

Наш “Фауст” — это позитивистская логика, подразумеваемая современными наукой и технологией. Фундамент этой логики был заложен философией Канта. Этот “Фауст”, эта логика всё также остаётся не потревоженной и не преодолённой “святилищем Филемона” у Юнга, и, более того, “он” так и останется непреодолённым, даже если все люди во всём мире построят свои собственные Боллингенские Башни. Буквальное святилище, буквальное возвращение к предкам, к Богам и душевному режиму бытия-в-мире оставляют нетронутым, так называемый, hubris нашего реального “Фауста”.

Если барьер, возведённый Кантом вокруг ментального мира, не опровергнут, то есть если Юнг мыслит его логически и эпистемологически легитимным, тогда он не вправе жаловаться на то, что случилось в Фаусте. Ведь, в таком случае убийство Филемона и Бавкиды, по человечески прискорбное, каким оно в действительности и было (в том числе и для самого Фауста), является не просто неизбежным, но и бесспорным. Оно оправдано.

За двумя зайцами нельзя угнаться. Нельзя на уровне психологической архаики, буквальных мифических образов прошлого, горевать о разрушении связи между людьми и Богами как об ужасном преступлении, а также стремиться к его преодолению, и, в то же время, строить собственную психологию на логике, которая полностью исключает наличие связи между человеческим и Божественным, феноменальным и ноуменальным мирами. Я бы сказал: в первую очередь, никакого эмпиризма! В первую очередь необходимо всерьёз заняться проблемой, поставленной возведением кантианского барьера, который также неизбежно пересекает и саму психологию (Кантианское размежевание “определяющего Я”, доступного эмпирическому изучение, от “определяемого Я”, субъекта как трансцендентного единства апперцепции, остающегося абсолютно недоступным нашему пониманию).

Обычно мы называем это невротической диссоциацией. Правая рука (“кантианский” эмпирик в Юнге, работающем в Кюснахте) должна не знать (в полном смысле этого слова), что переживает левая рука (ощущающая, чувственная, грезящая Самость в том же Юнге в его Боллингенской Башне, который предаётся фантазиям, которые настоящему кантианцу представляются лишь спекуляциями). Научное теоретизирование психолога, и следовательно логическое устройство психологии следует одному списку правил, полностью анестезированному в отношении другого списка правил, регулирующего жизнь души, изучаемой этой же психологией. В этих поездках между “Кюснахтом” и “Боллингеном” обнаруживается возвращение непринятия этого “смелого спекулятивного прорыва в объект”. Они и являются этим прямым прорывом “в объект” (“В Боллингене я живу естественной для себя жизнью, я действительно оказываюсь собой. Здесь я словно ‘старый сын своей матери’”. 14), способом проявления этот “прорыва” в эмпирико-практической сфере человеческого поведения, то есть повседневным передвижением между двумя местами, местами, которые, тем не менее, логически и психологически принадлежат к двум фундаментально различным порядкам реальности. Факт того, что Юнг в собственной теории познания, а также в его практическом исполнении его науки, запретил 15 себе совершать этот прорыв не означает того, что он избежал его горизонта!

Постройка буквального святилища Филемона и передвижение между “Кюснахтом” и “Боллингеном” является ничем иным как фальшивым искуплением. Психологически это не стоит ничего, так как таким образом избегается реальная проблема, что предполагает попытку переигрывания исторической битвы, стремящуюся к иному финалу задним числом, но при этом игнорируется и рассеивается форма, действительное поле битвы, линия фронта, на которой противоположности сегодня и сталкиваются. Сегодня полем боя является логический статус сознания, логика современной жизни и современного общества.

Поэтому и возвращение к языческому политеизму, представленное в архетипической психологии, не является действительным решением нашего психологического положения. Оно оказывается ничем иным, кроме как попыткой построения буквального святилища Филемона, хотя в этот раз уже с помощью не настоящих, а сублимированных камней — с помощью образов. На структурном уровне же нет никакого различия. То место, “в котором совершаются реальные действия”, мимоходом оказывается тем же (согласно выраженному отказу Хиллмана втягивать психологию в философские вопросы). Но до тех пор, пока эти вопросы оказываются за скобками, старая логическая форма сознания, нашедшая своё выражение, например в философии Канта, остаётся нетронутой, и потому в таком случае это возвращение к древним Богам и к имагинальному оказывается для психологии подобным тому, как для внешнем мире представляется восстановлением старых зданий в качестве исторических памятников. Очень мило, но при этом совершенно бесполезно; не полагаясь на то место, где душа находится сегодня, в нашей технологической и информационной цивилизации, которая всё больше и больше распространяется по всемирной деревне. Это представляется нам прекрасной и определённо очень культурной компенсацией и утешением, обретаемым в рамках общества всеобщего благоденствия, способного предложить и такие блага. Изменения особых функций сознания: от интеллекта и воли и до воображения, — равносильны перестановке мебели в доме сознания, а не трансформацию самой структуры этого дома.

Ранее я пришёл к заключению о том, что отвержение Гегеля Юнгом свидетельствует о комплексной реакции в Юнге. Меня интересует, не связана ли такая аллергическая реакция Юнга с его предчувствием в отношении того, что на территории Гегеля он мог бы найти место для действительного и актуального “святилища Филемона”, где он смог бы реально искупить преступление “Фауста”. Возможно, подсознательно Юнг не мог простить Гегелю того, что мысль последнего напоминала ему о том, что он схалтурил, также, возможно, она могла раскрыть ему, что его способ искупления был бесполезной подменой действительно намечающегося и необходимого искупления, от которого Юнг улизнул, потому что не желал зайти на эту территорию, заход на которую подразумевал бы для него медленный и основательный концептуальный труд. Этот ракурс “труда” приводит меня к следующему параграфу.

V. Невроз Психологии

Кто-то мог бы подумать, что вопрос о том преуспел ли Юнг в своём проекте искупления фаутова преступления является лишь темой биографического значения. Но это не так, на кону лежит намного большее — само “определение” и строение психологии.

В своих Воспоминаниях Юнг пишет о том, как его постигла участь детского невроза, и как ему удалось преодолеть его. Когда ему было 12 лет, один мальчик сбил Юнга с ног, из-за чего он ударился о тумбу и чуть было не потерял сознание. В этот момент в его голове вспыхнула мысль: “Теперь не надо будет ходить в школу”. После этого события он постоянно начинались головокружения, если его отправляли в школу или же усаживали за уроки. В течении более чем полугода он не ходил в школу, что было для него райским временем: “Теперь можно было ходить куда хочется, гулять в лесу или у реки, рисовать. Я опять рисовал… Но все чаще я погружался в таинственный мир, которому принадлежали деревья и вода, камни и звери, и отцовская библиотека.” Его родители очень беспокоились о нём, отправляли его к различным врачам, но ни один из них не смог помочь. Один врач даже предположил эпилепсию. Однажды он услышал, как его отец в разговоре со своим другом поделился своими опасениями о том, что его сын, вероятно, неизлечим, что не сможет самостоятельно зарабатывать деньги. Юнг, вспоминая об этом, говорит, что его словно бы поразило громом: “Это было первое столкновение с реальностью. ‘Что ж, понятно, тут мне придется работать!’” 16. Юнг понял: “все было ‘срежиссировано’ мной самим — от начала и до конца“. Вскоре ему удалось самостоятельно преодолеть его обмороки и вернуться к учёбе. “В те дни зародилась моя добросовестность …” 17.

Поразительно узнавать о том, что Юнгу самостоятельно удалось полностью преодолеть его личный невроз. Исходя из того, что было сделано Юнгом, а также по его работам, можно прийти к впечатлению об удивительно неневротической личности.

Но в его психологии (на уровне её теоретического фундамента) мы сталкиваемся с повторением его детского невроза, в отношении которого Юнг выдвигал следующую интерпретацию:

То, что меня сломило и, собственно, привело к кризису, — это стремление к одиночеству, восторг от ощущения, что я один. Природа представлялась мне полной чудес, и меня влекло к ней. Каждый камень, каждое растение, каждая вещь казались мне живыми и удивительными. Я уходил в природу, к ее основаниям — все дальше и дальше от человеческого мира. 18

Причиной его детского невроза было упорство в сильном ощущении единства с природой, “чувственном режиме бытия-в-мире”, в сохранении этого детского режима существования перед необходимостью принятия требований взрослого образа жизни. Его обмороки позволяли ему успешно избегать этого, чтобы вместо этого “погружаться в таинственный мир”. Конец его невроза наступил в момент его внезапного понимания: “Что ж, понятно, тут мне придется работать!”, — который Юнг  расценивал как столкновение с реальностью. Он понял, что ему нужно жить в материальном мире и отвлечься от привлекательного “таинственного мира”, но не для того, чтобы покинуть его навсегда (как мы можем теперь заметить), а для того, чтобы после длительного периода серьёзных исследований он смог прийти к такой позиции, которая позволила бы ему восстановить доступ к этому миру таинственного, но уже на фундаментально новом уровне, а также в “объективном” и коммуникабельном облике формальной дисциплины (психологии). И хотя его погружения в чудеса природы в его детские годы были совершенно личным, субъективным удовольствием, его работа как психолога не только могла уже быть представлена другим (как и наиболее личные переживания), но также и с самого начала могла обладать статусом чего-то близкого научному знанию или же творческому труду, чего-то относящегося к коллективному, к человечеству, или же к миру разума. Его понимание “необходимости работать”, по крайней мере, косвенно или ретроспективно подразумевает необходимость покинуть “рай”, то есть войти в этот мир, для действительного обретения “рая”, которое, возможно, лишь посредством отрицания (негации). Кратчайший путь к цели пролегает в уклонении, как Юнг как-то и сказал одному молодому собеседнику.

На теоретическом уровне в его психологии этого неизбежного отрицания так и не произошло. Лично Юнг действительно отказался потакать собственным слабостям и научился добросоветстно и тяжко работать. Удивительно, чего ему удалось достичь, достаточно упомянуть лишь несколько рассмотренных им областей знания во время этого периода само-отречения: экстенсивные штудии мифов разных народов, типологии, парапсихологии, а также кропотливое и новаторское исследование алхимии. Но самой аналитическая психология Юнга было позволено оставаться в состоянии логической невинности в отношении того, что удалось понять одинадцатилетнему Юнгу. Что для личности является тяжелой работой, для психологиии оказывалось сущим наслаждением. Ей было позволено погрузиться в таинственный мир, заблудиться, идя на поводу у своих страстей, в мире грёз, образов, мифов, ритуалов, феноменов синхронии, и тд. Ей, скажем так, “можно было ходить куда хочется”, то есть её “влекло” к чудесам внутреннего мира, “к основаниям” душевной жизни. И так, на уровне структуры психология так и не пережила “столкновения с реальностью”, которое было знакомо школьнику Юнгу, хотя встреча с Гегелем могла бы спровоцировать это. Мы не можем надеятсья на то, что Гегель мог быть “услышан” Юнгом, подобно тому как тот услышал слова своего отца. Его столкновение с Гегелем не привело к подобного рода озарениям, например следующего рода: “Что ж, понятно, психологии придется поработать!”, — то есть что она не может просто перейти к непоредственному и самопотакающему погружению в увлекательную психологическую феноменологии. Ей необходимо обратиться против своих внутренних стремлений, ей нужно вернуться к своим “урокам” (подобно тому, как Юнг пробирался в кабинет отца, чтобы готовиться к школе), и последовательно преодолеть свои “обмороки”, сделать вначале свою домашнюю работу. Она должна лишиться своей логической невинности и взяться за длительный концептуальный труд, и посредством такого уклонения достичь фундаментально нового логического уровня сознания, который в конечном итоге и можно охарактеризовать как действительно психологическое сознание.

Почему обретение подобного понимания связано со столкновением с реальностью? Потому что для этого требуется шокированность психологии собственной самодостаточностью, потаканием собственным прихотям. С другой стороны, это понимание позволит психологии посмотреть на себя со стороны. Психология оказывается сознательной в отношении собственной формы мысли, что, в свою очередь, влечёт за собой обещание того, что её глаза будут открыты к миру, к реальности.

Юнгианская психология, не говоря уже обо всех остальных ветках психологии, ответственна только за содержания собственного учения, но не за свой тип мышления, свою собственную логическую форму сознания, или, пользуясь словами Юнга, за “мыслительную форму” превалирующую в ней, когда она углубляется в феноменологию души. Юнг недвусмыленно замечал, что “эмпирик должен отказаться от интеллектуального прояснения собственных концепций [Klärung seine Begriffe in denkerischer Hinsicht], что для философа является абсолютно необходимой деятельностью. Его мышление должно быть сформировано фактами…” (CW 18 §1731). Это пугающе наивное утверждение подразумевает, что 1) философу нет никакой необходимости конструировать своё мышление на “фактах”, и что  2) существует такие сухие факты, которые не являются уже предусмотренными мыслью! Не для Гегеля “мыслительная форма” лишилась “подлинности” — эта проблема принадлежит разуму психологической сферы. Фактически, слова Юнга о том, что Гегель “будучи романтиком .. уже шел по пути к психологии” и что “мыслительная форма уже не может быть подлинной, она является лишь вспомогательным механизмом”, свидетельствуют о том, что психология, в его понимании, определяется отсутствием подлинно мыслительной формы: психология, по его определению, это философия минус “мыслительная форма”. Психолог — это “несостоятельный (manqué) философ”. Подобным же образом философия определяется Юнгом по отсутствию мысли выточенной фактами. Юнг повторял, что психология является странной наукой, так как объектом её исследований является субъект всех остальных наук. “Существует такая психология, объектом которой является другая личность или же вещь… Но, кроме неё, существует и такая психология, которая является познанием знающего и испытанием испытавшего” (CW 18 §1733). Но в психологическом сознании это обращается лишь в очередную идею, содержание, никоим образом не влияет на структуру самого сознания. Это беспомощная попытка выразить верное понимание так, чтобы психология не была затронута этим пониманием. И потому психология теперь занимается только “субъективным фактором” или “знающим” (например, Самостью) в виде её нового объекта, другими словами, как только это касается её логической формы “субъект” объективируется и обращается в её содержание.

Это не то, чем определяется и что необходимо для того, чтобы психология была психологичной. Вопрос не в том, чем является наш объект (независимо от того внешний он или внутренний, буквальный объект “там” или “субъективный фактор” в нас самих, другой человек или знание знающего), но в том преодолела ли психология логическую форму “объекта” и, следовательно, перестала ли объективизировать (изучать объекты и содержания) в итоге. Дело в том, берёт ли психология на себя ответственность за ту мыслительную форму, в которой он оперирует. Психологии предстоит стать сознательной. Она желает обрести сознание, и не хочет оставаться заточенной в форме содержаний, быть отчужденной от самой себя. Ей следует er-innert [нем. напомнить] себе о себе (вспомнить себя, вернуться к себе — интериоризироваться), стать для себя внутренней — что и является (или может стать) той интериорностью, которой она и определяется. Психология не может быть областью содержаний, называемой “интериорностью”. Она должна стать областью, которая характеризуется интериорностью в логической форме её мышления, чего бы это мышление не касалось. Психология нуждается в absolut negative Er-innerung (абсолютно негативной интериоризации) себя (и всех её содержаний) в себе.

Но психология переполнена объективизированными содержаниями: психе, автономная психика, бессознательное, Самость, психическая реальность… А в некоторых школах даже более буквальными формами: объектными отношениями. В архетипической психологии — это имагинальное, Боги… Часто эти содержания наделяются также и собственным бытием (материализовываются, онтологизируются, превращаются в отдельные сущности). И даже, когда это не совсем так, логическая форма этих идей всё равно касается объектов или содержаний сознания. Психология проецирует и отыгрывает, сохраняя себя (как субъекта) в нетронутом и невинном состоянии, подобно тому, как это происходило с одиннадцатилетним Юнгом. Психология, несомненно, определяет душу как внутреннюю, но при этом она, тем не менее, постоянно обращает её вовне, так как желает воспринимать её как некий психологический факт или же феномен. Она воображает (vorstellen) свои идеи и фактически превращает их, при условии столкновения с их логическим статусом, в воображаемые (внутренние) “вещи”, которые стоят перед сознанием, и потому, психологически говоря, находятся “там” (даже если явным образом и отрицает это). Другими словами, она действует внутри, представляется и направляется сознательным различием, например, различием между собой как субъектом и тем, что она осознаёт, как объектом, при этом, конечно же, хотя бессознательно становится на первую позицию, она полностью забалтывает себя различными интересными объектами, содержаниями, образами, которые её интересуют или же которыми она обладает. Чтобы действительно быть психологией, ей нужно стать живым сознанием различия или же взаимодействия как чем-то целым, то есть, другими словами, снятием этого различия.

Именно поэтому Кант (в том виде, как тот был им понят) был так необходим Юнгу. Благодаря опоре на кантианский эмпиризм, психология была раз и навсегда освобождена от любого беспокойства и ответветственности за собственную мыслительную форму, за логический статус её сознания. Эмпиризм (который, в случае Юнга, следует называть феноменологией) означает, что всё то, с чем вам стоит иметь дело, является тем, что вы видите перед собой, тем, с чем сталкивается ваше сознание. Психология обладает разрешением для одностроннего погружения в психическую феноменологию просто так, то есть без излешнего труда, что также подразумевает и разрешение на забвение или же абсолютную бессознательность в отношении себя. Эмпиризм — это разрешение на отыгрывание (то есть, изображения чего-либо на уровне или же в сфере теории), а также разрешение оставаться бессознательным. Что, в свою очередь, означает возможность заниматься психологией, опираясь на повседневное сознание, или же на то сознание, что преобладает в науке. Вы можете прийти с улицы и начать заниматься психологией. Конечно же, вы можете пройти личный анализ, и исследовать собственную внутреннюю жизнь: свои комплексы, тень и образы вашего бессознательного процесса. Но мыслительная форма при этом остаётся нетронутой. Ведь её вопрос уже был решён раз и навсегда, к примеру, Кантом. В соответствующей терминологии это означает, что именно повседневному эго, “Личности Номер 1” Юнга, было позволено заниматься психологией (и, помимо всего прочего, проповедовать индивидуацию: становление Самостью).

Неудивительно, что Юнг так аллергически реагировал на Гегеля и находил его язык “тяжелым”. “Гегель” в данном случае означает следующее: прохождение тяжелого процесса работы над разумом для того, чтобы, главным образом, повысить его форму до статуса “науки” (в том смысле, в котором это слово употреблял Гегель). Сознание, которое может заниматься психологией, всё ещё не завершено. Психология всё ещё не “достигнута”, её до сих пор нет. Она находится на пути к себе, и ей ещё многое предстоит. Психология не является попросту продолжением науки (в обычном смысле этого слова), обращением научного разума к новым данным субъекта, интериорности человека. Нет, психология (если бы она существовала) была обязана своим существованием революции, перевороту сознания, и могла бы быть результатом снятия науки. Она не может быть простой наукой, занимающейся внутренним, она должна быть внутренней “наукой”, “наукой”, которая сама стала внутренней по отношению к её логической форме.

Философия Гегеля, прежде всего, предлагает “алхимическую” трансформацию разума (но не трансформацию личности или же личного сознания!) через прохождение различных стадий: путрефакции, мортификации, испарения, дистилляции, сублимации. Юнг изучал алхимию, но, опять же, как буквальный объект и содержание сознания. Там, где алхимия действительно утрачивала буквальности, объективизированность, например, в Гегеле, Юнг предпочитал её не замечать 19. Вместо этого он, в некотором смысле, отыгрывал её: он проецировал задачу, которая состояла в радикальном преобразовании и воссоздании формы сознания, в личность, нагружая её задачей становления Самостью. Тем временем мыслительная форма так и оставалась нетронутой. Акцентирование эмпирической позиции в психологии психологически служит бессознательному намерению сохранения старого эго, того самого эго, о преодолении которого эта же психологическая теория столь однозначно заявляет. Идея преодоления эго была только содержанием или же убеждением, то есть являясь только практической задачей она отсылает нас к личности. Каждый человек должен “работать”, работать над собственным преодолением его личного эго (на уровне содержаний, психологических комплексов или же отношений), чтобы психологическая (общественный разум, другими словами универсум) эго-форма сознания (как логическая проблема и как знающий знания) смогла остаться незамеченной.

VI. Мыльный Пузырь Психологии

Юнг совершил психологически непоправимую ошибку, когда отделил психологию от философии, то есть от свойственной ей спекулятивной сути, и основал свой психологический подход на эмпиризме, что подразумевало опору на открытия в некоторой другой сфере, а точнее в философии Канта (в том виде, в каком он её понимал), что и привело к тому, что сама психология не была и не могла стать ответственной. Это выбор  “в первую очередь, эмпиризма” был провозглашён Юнгом снаружи психологии. Он пришел в сферу психологии с багажом “кантианского барьера”, и, в результате, нагрузил этим априорным препятствием также и психологию. Для психологии, сферы интериорного, представляется абсолютно недопустимым полагаться на внешние ей основы, будь это биологический фундамент у Фрейда или же методологическая установка на кантианский эмпиризм у Юнга. Это было неприемлемо: вводить в психологию (из философии, которая предварительно уже была исключена) из-вне этот непреодолимый кантианский “барьер вокруг ментального мира”, чтобы тот подобно всемогущему и абсолютному божеству мог властвовать над всеми психическими феноменами. Действительно, можно было бы предположить, что человек, переживший столь серьёзный религиозный опыт, каким и был Юнг, а также и психолог, который имел дело с наиболее глубинными мифами и ритуалами души, обращавшийся к Самости как внутреннему образу Бога, должен был быть очень критичен в отношении “барьера” Канта, или же быть обеспокоенным им. Но, вместо этого, Юнг был очень признателен ему, а также был очень категоричен, когда речь заходила о его эмпирических основах. Похоже, Юнг нуждался в этом барьере. Вопрос лишь в том — зачем?

Я считаю, он был ему так нужен, так как благодаря тому, каким образом он был проинтерпретирован и использован Юнгом, психология обрела разрешение “погружаться в мир таинственного” без необходимости быть интеллектуально ответственной в отношении этого опыта, а также вне необходимости проделать своё логическое домашнее задание, благодаря одному которому она могла бы достичь базового права обладать подобными переживаниями. Этот барьер предоставил психологии полное разрешение видеть себя такой же, каким себе Юнг представлял Гегеля: логически раскованным “романтизмом”, для которого мыслительная форма была лишь инструментом. Единственным усвоенным Юнгом ограничением (необходимым для того, чтобы психология была наукой, а не буквальным романтицизмом) было ограничение того, что находится “снаружи”, в отношении к “эмпирическим фактом” психологической феноменологии. Очевидно, что все наиболее основные представления в работе Юнга, будучи помысленными в отношении их логической формы, обладают спекулятивной природой, достаточно упомянуть лишь некоторые: целостность, Самость, Меркурий, lapis, архетип ребёнка, mysterium coniunctionis. Кантианский барьер иммунизировал психологию в отношении её собственных содержаний, её собственной спекулятивности, и потому он может потворствовать своим невинным стремлениям наблюдать и воображать свои содержания (подобно тому, как смотрят телевизор), без необходимости собственного прохождения через алхимический процесс декомпозиции-сублимации, который она так любит наблюдить и о котором так любит говорить, процесс, который мог бы привести психологию (если бы она вошла в него) в такое положение, в котором она сама могла бы мыслить спекулятивно и диалектически.

Можно сказать, что спекуляция — это такой тип мысли, в которой “мыслитель мысли” (или же форма сознания) сама находится внутри того же алхимического сосуда, в котором находятся мысли (или же “содержания” сознания); спекулятивное постижение реальности противоположно абстрактным суждениям о вещах. Психологии, в теоретическом отношении, было позволено оставаться в положении сенсорной интуиции (Anschauung), восприятия, воображения, что означает то, что она осталась в качестве наблюдателя, на безопасном расстоянии от алхимического сосуда. У неё нет необходимости продвигаться к логическому статусу мысли (мышления). Режим интуиции и воображения неизбежно подтверждает и слепо отыгрывает различие сознания (субъект-объект), в режиме мысли же, напротив, это различие снимается (aufgehoben), запоминается, интериоризируется в самой мысли, и таким образом душа действительно познаёт себя.

Будучи тем же или чем-то противоположным, этот барьер помог герметизировать любой опыт спекулятивного характера, определяя его как “эмпирический факт”, “образ-Бога в душе”, “сугубо психологический феномен”, “имагинальную фантазию”. Таким образом удалось поймать двух зайцев: можно наслаждаться переживаниями мистического и спекулятивного характера, предаваться мифам и болтать о Богах в духе “политеистической психологии”, и, в то же время, придерживаться холода здравого смысла старого эго. Для этого достаточно лишь одного волшебного слова — “психология”. Если вы занимаетесь “только психологией”, то вы защищены от “метафизики”, то есть от спекулятивного, религиозного и метафизического характера всех идей, образов, феноменов, c которыми вы связаны. Психология определённо не является ни метафизикой, ни философией, она не подразумевает никакой истины в последней инстанции. Её занимает то, что “психологически истинно”. Другими словами, психология создала для себя новый род истины, если бы истина была чем-то представим в различных родах. Именно обладанием это дополнительной личной, автономной “истины” и определяется психология, какой мы её знаем.

Архетипическая психология Джеймса Хиллмана была последующей попыткой обхода это проблемы с помощью простого выдворения в скобки вопроса истины, изгнания этого вопроса из сферы психологии. Каким бы образом психология не исполнялась, то, что вы переживаете не должно радикально менять состояние разума психологии, которая, после всего, заявляла о себе как о знании подобных феноменов. На личном и буквальном уровнях, это двойственность в психологической сфере отражалась в двойственности передвижения Юнга между Кюснахтом (психологией как строгой дисциплиной) и Боллингеном (душой). Обе эти стороны аккуратно вакцинировали друг друга так, что ни одна из них не конкурирует с другой, не обольщает, не инфицирует или не разрушает другую. Никакого coniunctio oppositorum, никакого mysterium coniunctionis, никакой “психологии переноса” внутри логической структуры самой психологии, буквально между знающим и знанием, логосом и душой, теорией и феноменом, но скорее правая рука, которая не знает что в это время делает левая рука.

Идея особой “психологической истины” является компромисным образованием, которое (а) позволяет опосредование, а точнее одновременные передвижения среди двух позиций, (б) оставляет их полностью отдельными. Именно этот концепт собственного рода истины в психологии и сделал для Юнга невозможное возможным: поддерживать преставление о себе как об эмпирике, но при этом продолжить свою психологическую работу без необходимости закрывать глаза на всю феноменологию души, включающую в себя её тайны и спекулятивные мысли. Это расщепление истины на два рода было уловкой, позволившей Юнгу опираться на кантианский “барьер” и, в то же время, предаваться своего рода “Грёзам Духовидца” 20. Концепция “(сугубо) психологической истины” позволили гарантированно избежать конфликта с публичной истиной, истиной науки, философии и религии. Психология не возражает здравому смыслу. “Психологическая истина”, с другой стороны, позволяет приписывать образам души высшую эмоциональную ценность.

“Esse in anima” — это еще один способ говорить о “психологической истине”. Юнг считал, что благодаря этой идее “вся онтологическая аргументация” и “разделение на esse in intellectu и esse in re” делаются “излишними” (CW 6 § 6 / Юнг, “Психологические типы”, стр. 73-77). Он надеялся, что благодаря этой идее психология станет “наукой посредницей”, “способной объединить идею и вещь, не насилуя ни той, ни другой”  (CW 6 § 6 / Юнг, “Психологические типы”, стр. 81). Определённо, она не искажает их, но не потому что осуществляет посредничество между ними (чего позитивный и статичный третий не способен обеспечить), но потому что избегает эту проблему, неявно являясь перемещением между двумя полярностями: esse in intellectu и esse in re (подобно перемещениям Юнга между Боллингеном и Кюснахтом). Как таковой, этот способ ПРИВОДИТ к диссоциации этих полярностей, а не к mixtum compositum или же интеграции каждой из них, являясь скорее выбором между одной полярностью или другой, то есть в полной мере ни той ни другой. А лишь удобным перемещением между ними. Когда психология сталкивается с обвинениями в метафизической спекуляции ввиду её речи, например, о мифических образах и Богах, она быстро создаёт “in anima” изнутри её esse in anima, настаивая на том, что она только говорит об образах, идеях или метафорах, что соответствует номиналистской (или же, согласно современной терминологии, идеалистической) esse in intellectu позиции. Когда же, иначе, ей приходится отвечать за сведение Бога к только лишь “психологии”, она вдруг становится полностью “esse” (другим элементом “esse in anima”), настаивая на психологической реальности (другими словами, на in re позиции). Это или-или in intellectu и in re так и не было преодолено, что привело к его постоянному отыгрыванию, причём в “удачно замаскированной” форме. Esse in anima и ЯВЛЯЕТСЯ этим конфликтом cжатым в эту внешне безконфликтную формулу, материализованным sacrificium intellectus, неосмысленностью посредничества между идеей и вещью, неосмысленностью, которая воображается (vorgestellt) позитивным образом третьей вещи, находящейся посреди, которая, тем не менее, не является вещью, но только субъективным утверждением (она предполагается посредником). Подобно тому, как в сфере причинности концепция “первопричины” является бездумной попыткой произвольного завершения бесконечной регрессии при помощи складывания нескончаемых серий причин в одну воображаемую причину, так и esse in anima является насильственным завершением любой рефлексии о проблеме esse in intellectu и esse in re с помощью замещения всей этой дилеммы одной мистифицирующей формулой. Эта формула обращается к воображению, и следовательно служит его наслаждению, а также отвлекает разум от всё еще не решенной проблемы, подобно соске во рту младеца, которая отвлекает её разум от некоторого дискомфорта или же желания. Подлинный конфликт, вся эта онтологическая проблематика, так и остаётся нетронутым, как это и было. Esse in anima в психологии оказывается нигилистским утверждением, несмотря на факт того, что оно искренне задумывалось как противоположное нигилизму.

Как бы мне не было сложно принять то решение, к которому пришёл Юнг, стоит отметить, что ему делает честь эта попытка разрешить проблему истины и конфликта между феноменологией души и требованиями разума, отдавая должное каждой стороне конфликт и не сводя их друг к другу. Что разительно отличается то того, чем сегодня занимаются многие из юнгианцев, которые даже не видят в этом проблемы, поскольку являются либо прагматическими распорядителями психических расстройств, либо спекулянтами мифами.

VII. О Предательстве Души Психологией

В CW 13 § 55 (Комментарий к “Тайне Золотого Цветка”), отметив в предыдущем параграфе, что “мы по-прежнему одержимы нашими автономными душевными содержаниями с точно такой же силой, как если бы они были богами… нынче их зовут фобиями, навязчивыми идеями и т.д., короче говоря, это невротические симптомы” Юнг продолжает размышлять о тех названиях, которые мы используем в отношении этих феноменов:

Совсем не одно и тоже, называть ли нечто “манией” или “богом”. Служить мании предосудительно и недостойно, а служить богу в силу покорности чему-то более возвышенно Невидимому и Духовному гораздо целесообразнее и притом перспективнее…  Там, где не признают бога, рождается мания эгоизма, а мания превращается в болезнь.

“Там, где не признают бога” — означает ли это, что что Самость утверждается единственным Бого-образом в душе, а не самим Богом? Прямо перед этим комментарием Юнг цитирует слова из Библии: “Истинно говорю тебе: ты не выйдешь оттуда, пока не отдашь до последнего кодранта”. Не является ли этот разговор о Бого-образе в душе попыткой расплатиться последним кодрантом? Не является ли “Бог как постулат практического разума, выводимый через познаваемое априори «уважение к моральному закону из необходимого чаяния высшего блага и вытекающего из того полагания объективной реальности этого блага»” (CW 6 § 66 / Юнг, “Психологические типы”, стр. 78) попыткой расплатиться последним кодрантом? (Это была отсылка к “Критике Чистого Разума” Канта, которую Юнг трактует как “смелую попытку оценить с философской точки зрения esse in anima”). Бог как постулат и полагание — неужели это предполагается действительным признанием? Это смешно. Бого-образ, определённо, не является столь же “предосудительным и недостойным” как “мания”. Но, тем не менее, слова Юнга о “мании” и “боге” применимы и тут: вопрос стоит не в неразличении того, является ли то, что называет Самостью “только Бого-образом в душе” или “Богом”, в проблеме признания. Юнг не пользовался своими же открытиями. Он избегал тех логических выводов, к которым приводили его собственные исследования и концепции. “Бого-образ в душе”, определённо не являющийся самим Богом, был попыткой ослабить метафизический заряд того, что в действительности (и неизбежно, если быть честными) представляется самой идеей “Бога”. Бог кастрирован. “Бог — это автономное душевное содержание” — это и есть кастрированное определение Божества. Что также является и избеганием “акта подчинения высшему, незримому и духовному существу”, и даже более того, переворачиванием этого подчинения — подчинением Бога человеческим (или эго) постулатам и предположениям. Именно тут мы сталкиваемся с применением Юнгом этого кантианского барьера. Всё это условное разделение (если не диссоциация?) между образом (Богом воспринятым, кантианской видимостью) и самим Богом (как вещью-в-себе) является не более чем уловкой, необходимой для спасения эго-формы разума, или же, как мы могли бы отметить, позволением ей оставаться в стороне на расстоянии от алхимического сосуда. Для того, чтобы мы не могли увидеть и признать того, что эго является логической формой (складом) сознания, оно было превращено в “центр сознания”, “комплекс”, некий особенный психический “орган”.

Подобно тому, как искупление Юнгом преступления Фауста было ложным искуплением, так и это признание было ложным признанием. Юнг, будучи практикующим аналитиком, отказывался скрываться за научной теорией. Он знал, что в работе с пациентами необходимо быть собой. Но на уровне теории Юнг скрывался за “научным” характером его психологии в те моменты, когда уже не удавалось избежать вопросов метафизического характера, а также когда ему приходилось выступать вперёд и утверждать себя в качестве теоретика, исправно пользующегося кантианским непреодолимым эпистемологическим барьером подобно deus ex machina, чтобы обрывать любые последующие размышления.

Теперь более не может быть сомнений в необходимости прохождения серьёзной работы для действительного признания требований опыта. Что, конечно же, не может быть лишь “вопросом слов”, произношения слова “Бог”, того, каким образом в “политеистической психологии” слово Бог и Боги повсеместно несерьёзно используется. Архетипическая психологи не утверждает того, что она продолжает эмпиризм, как это делал Юнг. Ей более не нужен провозглашаемый эмпиризм в виде буквального метода, потому что это эмпирическое отношение к объекту и к кантианскому барьеру уже было интериоризировано в её структуре в такой степени, что ей нет надобности отыгрывать его вовне. Её сознание уже вмещает в себе свой объект, владеет им свободно и “имагинально”. Действительное признание уже не может быть столь легким как конфессиональное заявление. Уже не может быть и речи о простом возврате к наивному метафизическому или же верующему положению и, более того, этого недостаточно, так как для этого необходимо теоретически легитимное утверждение, способное выдержать встречу с разумом. Таким образом мы обнаруживает тут реальную логическую сложность! И потому можно понять, почему Юнг был столь рад найти такое элегантное решение этой проблемы. Поскольку у него не было логических причин для действительного признания Бога или же, в сущности, для выхода на уровень теории и разрешения конфликта между требованиями “эго” (которое в данном случае репрезентирует разум) и требованиями души (“Кюснахт” против “Боллингена”). Это проблема не может быть разрешена на уровне содержаний (феноменологии: переживаемых образов сновидений и тд). Для этого требуется осознание проблемы “мыслительной формы” или же, как мы можем сказать, требуется вхождение в алхимический сосуд. Что, в свою очередь, требует от психологии выполнения ею собственной логической, алхимической домашней работы, вместо этого простого расстворения в феноменологии души. Прежде всего, психологии необходимо прийти к состоянию полностью прорабатываемой, разложенной-и-дистилированной формы сознания, которая только и может быть именована, например, “Самость — это Бог”.

Я говорил о противостоянии Бога и Самости как Бого-образа по одной простой причине, состоящей в том, что это, вероятно, наиболее наглядный пример этого структурного и общего предательства, осуществляемого психологией в отношении самой её сути, души. Несмотря на множество буквальных утверждений, служащих производству различных концепций, в конечном итоге юнгианская психология разделяет с другими ветками психологии одну и ту же проблему, состояющую в том, что она остаётся редукционистской и психологизированной. Душе и индивидуальным выражениям души так не было позволено стать свободными, вольными. Они априори были скованы концепцией “автономных психических комплексов”, а также представлениями о человеческих репрезентациях, идеях, образах, импульсках и эмоциях. Все они были просто содержаниями, и как таковые были логически и “метафизически” безопасны, податливы. Психология, в том виде в каком она была определена, является редукцией и ослаблением души и её манифестаций. Последние были лишь “фактическими явлениями”, подобно природными явлениям или вещам, то есть ничем иным, кроме как фактами, с которым психология может (и должна) работать, запоминать, понимать и обдумывать, но также и тем, к логическому воздействию чего она была неподатна. Эго-форме сознания ничего и не угрожало. Не быть неподатной к подобным “событиям” означает признать их истиной, что, в свою очередь, привело бы к диалектике и спекулятивной мысли. Но психология, в том виде в каком происходило её историческое формирование, была создана для этой единственной цели уберечь её (и форму нашего сознания) от сталкивающихся с ней переживаний и образов утверждающих собственную истину. Именно поэтому психологии потребовался собственный род истины, отрезанный от истины как таковой.

Но душе и её проявлениям недостаточно того, чтобы они были наблюдены, пережиты, глубоко прочувствованы, поняты и прекрасно описаны. Для них недостаточно быть определёнными как психологически истинными. Это лишь символическое признание, утешительный приз. Вобщем-то, что можно сказать о той дисциплине, которая резервирует за собой свой тип истины?! Таким образом она оказалась логически не связана с “публичной истиной” (истична является публичной, по самому своему определению), и этого не исправить уже никакими разговорами о “коллективном бессознательном” и “трансперсональной душе”, а также об “автономности” и “нуминозности” психических содержаний. С этой идеей “психологической истины” психология неосознанно, хотя и объективно (буквально логически) оставила все манифестации души в отдельном ограниченном убежище, защищеном и изолированном пространстве, подобном музею или природному заповеднику, или, если уж на то пошло, подобном яслям, неосознано и непризнанно превратив феномены души в нечто, что нельзя полностью верить и к чему не применимы действующие законы. Какое унижение и пренебрежение душой! “Психологически истинно” то, что современная психология это не более чем фальшивая психология. Она логически не принимает душу всерьёз, несмотря на всю ту ценность и значимость, которую она ей в действительности уделяет эмоционально и в своих субъективных смыслах. Психология не признаётся в том, чем она занимается. У неё нет тех логических оснований, в которых она могла бы признаться. Именно это и освобождает психологию (мы не можем ожидать от неё занятия тем, для чего у неё нет оснований), но сам факт наличия у неё этого оправдания и свидетельствует о её вине.

Душа желает вернуться домой из своего изгнания, она желает быть неотделимой от логической формы сознания, вместо того чтобы оставаться редуцированной к содержанию сознания, содержанию служащему сознанию лишь причиной для ощущения душевности, или же для обладания переживанием смысла жизни, подобно тому как нищие могут слушать причиной того, что мы ощущаем себя благодетелями. Ars requirit totum hominem 21. “Всего человека” означает необходимость учитывать также и разум, орган истины. Также душа желает, что бы её объявили логически, интеллектуально, рационально легитимной. Она не желает оставаться в низком статусе “образов” и “содержаний”.

Ввиду такого логического расщепления и функционирования в двойственном режиме истин юнгианская психологии и сталкивается с множеством всяческих проблем. Достаточно упомянуть хотя бы одну из них, например, вечный конфликт в аналитической психологии между “клинической” и “символической” группами. Я считаю, что дисциплиной, которая так в действительности и не пришла к собственному сознанию, которая логически не опирается на собственные истины, и объясняется факт того, что аналитическая психология оказалась привлекательной для столь небольшого количества мыслителей. Вместо этого она обрела популярность, что представляется наихудшей судьбой для мысли. Если же говорить о тех, кто профессионально занимается юнгианской психологией, то можно сказать, что многие из них обратились к аналитической психологии аматорами, чтобы обрести субъективное удовлетворение, то есть не по причине личной тоски по смыслу, или же личного стремления помогать другим, личной потребности обрести однодумцев или принадлежать профессии, предполагающей глубокую личную связь различного рода (перенос). И хотя мысль Юнга заслуживает большего, необходимо предварительное личное осознание её положения. Именно её внутренние противоречия и создали условия для того, каким образом она была понята как последователи Юнга, так и общественность. Дисциплина, предоставляющая собственный режим истины в отношении предмета её исследований, оказывается “вне-игры”. Работа, которая логически не выходит из собственного мыльного пузыря, не может быть серьёзно воспринята мыслящей публикой, и, более того, оказывается привлекательной для тех, кто обращается к ней в сугубо личных целях (что, вероятно, и является причиной распространенного сегодня желания определить психологию “объективной наукой” и установить формальные положения профессиональной этики — этой компенсации, а также и сокрытия фундаментального субъективизма в логическом статусе психологии и личных мотивациях).

Нет никакой необходимости в том, чтобы быть или же становиться гегельянцами, в очередном фан-клубе Гегеля, очередном -изме. Но стоит понимать, что Гегель был, по крайней мере, одним из тех редких примеров в истории разума, у которого психология может поучиться тому, как может выглядеть та алхимическая работа-над-разумом, которая позволила бы должным образом обращаться с душой. Юнг сказал, что Гегель был (несостоятельным) психологом, потому что он был подлинным философом. В его утверждении заметно это редуктивное определение психологии, как того, что исключает философию, “мыслительную форму”. Нам необходимо осознать, что Гегель, напротив, был “психологом” в радикально новом смысле именно там, где он наиболее явно проявлялся как строгий философ.

VIII. FINIS

Некоторым читателям это статьи может показаться, что её целью была враждебная критика Юнга, попытка свергнуть его с того трона, на котором он сидит. Но не Юнг был целью моей критики, а наша психология, мы. Юнг был великим мыслителем (которому я лично обязан множеством различных озарений), чтобы считать, что подобное щедрое обнаружение уязвимости его теории может каким-либо образом навредить ему. Напротив, если мы считаем, что нам следует удержаться от радикальной критики Юнга, то это означает, что мы не оказываем ему уважения. Лично для меня, несмотря на всю предложенную тут радикальную критику, Юнг остаётся неизменным источником вдохновения. Вероятно, ему необходимо было столь страстно отвергнуть мысль Гегеля, и не обращать внимание на проблему логической формы, ведь, иначе, он мог не проделать эту фундаментальную работу по “археологии” души. Возможно, нам стоит согласиться с тем, что ему нужно было предать собственную истину, чтобы потом снова её обнаружить. И это не говоря о том, как поразительно далеко удалось Юнгу зайти в понимании мифологической, метафизической глубины души, особенно учитывая позитивистский дух его времени, а также о том, что Юнг, несмотря на провозглашаемый им эмпиризм, позволял себе множество интуитивных мыслей, в которых он оказался фактически близок к Гегелю.

Тем не менее, односторонняя критика Юнга необходима для того, чтобы вытащить нас из того спорного представления о том, что Юнг уже преимущественно всё сделал, что унаследованная от него психология уже была завершенной дисциплиной, подлинной психологией, которую теперь нам нужно только применять в различных новых ситуациях, которую нам стоит обновлять лишь в некоторых деталях, а также в тех сферах, которых не касалась мысль Юнга. Именно нам предстоит создать из психологии реальное “святилище Филемона”, действительно искупляющее преступление Фауста, и, наряду с пережитым Юнгом “столкновением с реальностью”, нам предстоит вписать следующее понимание в теоретическую структуру самой психологии: “Что ж, понятно, тут мне придется работать!”.

Примечания:

  1. Карл Юнг, Воспоминания Сновидения Размышления.
  2. [C.juh. Jung, Letters II, Princeton University Press, pp. 309f
  3. letter to Count Keyserling of 2 January 1928, Letters I, p. 49
  4. В самом письме к Ричлаку он явно пишет: “Я никогда должным образом не изучал работы Гегеля”.
  5. предвосхищение основания, использование в качестве доказательств недоказанных, произвольно взятых положений (с) wiki
  6. Это только сам предмет его изучения и его мысли несут отпечаток необычно высокого уровня сложности и искушенности. Поэтому его работы так тяжело понять.
  7. Wolfgang Giegerich, The Soul Always Thinks, New Orleans, LA (Spring Journal Books) 2010, Chapter 7
  8. Позвольте мне прокомментировать тут, уже вне собственного контекста и без дополнительных комменатриев, следующий пассаж из другой моей работы (“‘The Unassimilable Remnant”: What is At Stake? A Dispute with Stanton Marlan”) из 4 тома моего Собрания Сочинений (Chapter 17, p. 467): “Если, как утверждал Гераклит, вам никогда не найти границ души, неважно каким путём вы пойдёте и как далёко зайдёте, то каким образом Юнг обнаружил этот барьер, каким образом Марлан, со всеми процитированными им философами, достиг этого непреодолимого ‘нет’? Опровергли ли они Гераклита и, в конце концов, раскрыли нам наличие ограничения, или же то, что они обнаружили, является скорее чем-то совсем отличным от границы души и её внутреннего логоса? Или же это они сами остановили предложенное Гераклитом движение, то есть остановили безоговорочное движение в само-отрицание этого движения, его постепенное и дальнейшее исчезновение в самом себе? Этот барьер и его остаток в итоге являются овеществленным ‘нет’. И поскольку это овеществленное ‘нет’ позволило Юнгу отвернуться от этого, эта форма непреодолимого остатка позволяет всегда удерживать его на безопасном расстонии перед собой в любом движении, вместо того, чтобы направляться глубже и глубже в него, и подвергать себя работе живого отрицания (и это ‘себя’ означает, конечно же, не личность, но логику сознания). Может ли быть так, что как эмпирический наблюдатель так и ‘бессознательное’ у Юнга расположены вне сферы души, в землях позитивности? Действительно душа, но перемещенная из её естественного состояния и перевоплощенная в иностранном языке позитивности и натурализма?”
  9. Прим. пер. Представляется забавным, что замок Нойшванштайн служил источником вдохновения при создании замка Золушки в парижском Диснейленде.
  10. Карл Юнг, “Воспоминания, Сновидения, Размышления”
  11. Карл Юнг, “Воспоминания, Сновидения, Размышления”, русский перевод английского текста, цитируемого Гигерихом.
  12. Здесь я словно «старый сын своей матери». Так называли это алхимики, это та самая «старость», которую я уже пережил, будучи ребенком, это мой «номер 2», который всегда был и будет. (Воспоминания, Сновидения, Размышления)
  13. Тут Родос, тут прыгай.
  14. Карл Юнг, “Воспоминания, Сновидения, Размышления”, перевод английского текста Гигериха
  15. Нам тут стоит задаться вопросом о том, что может значить для психологии необходимость жить с таким резким запретом, барьером?
  16. Прим. автора Это мой перевод “Aha, da muß man arbeiten!” вместо “‘Что ж, значит, мне придется работать!”. Юнг понял основную суть условий жизни: тут, то есть в жизи, на земле, чтобы прожить жизнь нужно работать.
  17. Прим. пер. перевод с английского
  18. Карл Юнг, “Воспоминания, Сновидения, Размышления”
  19. В моей книге “Логическая Жизнь Души” я, в определенной мере, предлагал свою интерпретацию алхимии как неявной логики.
  20. Прим. пер. экивок Гигериха в сторону работы Канта о Сведенборге.
  21. лат. Искусство требует всего человека.

Ваш комментарий