Мари-Элен Брусс. Истерия и Синтом (1997)

Английский текст на сайте London Society of NLS

Отправной точкой моих рассуждений будет тема нашей работы в этом году — клиника истерии. Дела обстоят так, что, с одной стороны, аналитиков учат, Фрейд, Лакан и немногие другие, которые умели изобретать новое в психоанализе, а, с другой стороны, те их пациенты, речь [parole analysante] которых создавала реальное, которое было беременно знанием. Вот уже несколько лет как мои истерические пациенты учат меня связи истерического симптома и женской позиции. Своеобразие того случая, о котором я буду говорить далее, состоит в том, что он ставит вопрос об определении и границах истерического симптома, оставаясь при этом артикулированным в рамках его структуры, то есть в отношении вопроса о женщине.

Фрейдовская и лакановская клиника, являясь структурной клиникой, полагается на структурное различение невроза, психоза и перверсии, в котором истерический симптом и обретает условия своего функционирования и устройства. Тем не менее, с середины 1970-х Лакан прекращает ориентироваться сугубо на дифференциальную диагностику, и предлагает перспективу борромеевых узлов, с соответствующей постановкой новых определений симптома. Лакан даже обращается к древнему написанию, к “sinthome”, для того, чтобы концептуализировать то, что в симптоме не может быть редуцировано к структурному определению, то есть к “ангажированию языком” [langagière].

Одна из моих пациенток, ввиду типологии симптома доминировавшего в её психической организации и в её лечении, навела меня на мысль, в виде рабочей гипотезы, о возможности введения синтома в проблематику истерии.

Концепт синтома был предложен Лаканом в связи с Джойсом, и вопросами психоза и письма в клинике узлов. Возможно ли применить его в клинике истерии, которая определяется в рамках структурной клиники? Какие возможности открываются благодаря этому в истерическом вопросе о женском, который артикулируется не только в отношении к фаллосу, но также и к не-всему?

Начнём с определения некоторых моментов в развитии определения симптома у Лакана.

И так, начнём с самого основного: с одной стороны, у нас есть кодирующий и декодирующий бессознательное симптом, то есть симптом, который артикулирован означающими из учреждающей субъекта цепочки. Благодаря кодированию в симптоме эти означающие осуществляют функцию фиксации jouissance. Это позволило Лакану, следуя Фрейду, говорить о том, что в симптоме присутствует jouissance — фаллическое jouissance в истерическом симптоме в истерии. Это первое определение симптома связывает его с функцией означающего в неврозе, и таким образом оно основывается на функционировании означающей цепочки, и потому в отношении некоторых проявлений психоза следует говорить как о “психотическом феномене”, а не как о “психотическом симптоме”, чем и была отмечена речь Лакана в Семинаре III. Симптом как кодирование, связанный с означающей цепочкой S1 — S2, представляет из себя упорядочивание означающего, возможно, извлечение или замену привилегированного означающего, благодаря чему достигается локализация jouissance, а также возможность его означивания. Декодирование симптома соответствует jouissance, которое связано с проявлением и возникновением значения этого симптома. Это jouissance однотипно jouissance оговорок или же остроумия. Симптом принадлежит к тому же порядку, но при этому он закрепляет за субъектом определённый режим наслаждения означающим. И потому он открыт интерпретации, которая имеет похожее строение и играет на такой же неопределённости означающих, на их прерывании или замещении. Симптом сконструирован подобно метафоре.

В середине 1970-х, в частности, на семинаре R.S.I., а также во всех тех сложных посвященных Джойсу текстах, Лакан говорит о симптоме в несколько ином ключе, который при этом не лишен связи с его первым определением. Он говорит о симптоме как о функции, и записывает его как f(x), как функцию, которая более не отсылает к означающему или же цепочке означающих, но к букве. Если мы запишем симптом подобно тому, как в то время это делал Лакан, тогда (x) — это то, что из бессознательного может быть переведено буквой. Буква принадлежит к порядку письма, тогда как означающее соответствует порядку речи и предполагает возможность неопределённости, которая и создаёт упомянутый ранее jouissance — jouissance декодирования, jouissance смысла. Буква же исключает это. Как только вы записываете каламбур, он исчезает. Таким образом, (x) — это то, что из бессознательного может быть переведено буквой. В букве ‘само-идентичность’ [‘l’identité de soi à soi’] оказывается изолированной от любой характеристики.

Симптом — это то, что позволяет субъекту записать его идентичность таким образом, что она не будет определяться никакими значениями, и не будет связана со смыслом. Такова само-идентичность, которая подразумевает идентичность без необходимости движения от S1 к S2, и далее к S3 — S4 — S5. Она само-идентична, она — одно. Тут невозможно скольжение, если так можно выразиться. Но, по тем же причинам, такая связь — это своего рода прогрессирующая непрозрачность [opacification], консолидация бытия. Поэтому Лакан и говорит об этом как о стягивании связанного узла, а не как о циркуляции смысла, что имеет место в случае метафоры. Это одно, которое фиксирует субъекта как идентичного самому себе. Лакан также добавляет, что буква записывает одно бессознательного, то есть одно означающего, которое, будучи трансформированным в букву, создаёт эффект конденсации jouissance, которое уже не является jouissance декодирования, но скорее jouissance фиксированности. Вместе с буквой мы учитываем нечто, что уже более не является кодированным/декодированным в бессознательном, что ускользает от кодирования/декодированния, что скорее возникает в Реальном. Именно в связи с Джойсом (Лакан выдвигает гипотезу о том, что у Джойса была психотическая структура) Лакан приходит к определению синтома, о котором свидетельствует клиника заместительства [suppléance]. Что приводит к отмене симптома как метафоры в истерии у Фрейда, поскольку и в неврозе всё не может быть полностью сведено до ответа Другого. Под ответом Другого я подразумеваю факт кодирования/декодирования бессознательного. Его закодированность свидетельствует об очевидном наличии Другого, кода, и этот закодированный Другой и является именем бессознательного. Можно сказать, что симптом в неврозе, в предложенном мною первом его определении, является закодированным сообщением ответа Другого на вопрос Субъекта, на адресованный себе вопрос Субъекта о его/её существовании или же поле. Именно ответ Другого предполагает функцию отца, и, соответственно, фаллическое jouissance. В конечном итоге артикулированный в связи с отцом истерический симптом может быть редуцирован до фаллического означивания, присвающего ему силу неопределённости. Но в L’Étourdit Лакан подчеркивает, что он [истерический симптом] не является полностью ответом Другого. Нечто в истерическом симптоме направляет Лакана назад к тому определению симптома, которое он разрабатывал в отношении Джойса и психотической структуры. В истерическом симптоме, подобным образом, та его часть, что избегает ответа Другого, является ответом Реального.

В случае невроза этот ответ реального всё ещё может быть артикулирован Другому, что подразумевает кастрацию, тогда как в случае психоза этот ответ Реального не предусматривает кастрацию, другими словами, пустого места. Симптом не является полностью ответом бессознательного (Другого), он также является и ответом Реального. Это Реальное артикулируется через S(Ⱥ), Другого пустого места, Другого кастрации или же, как Лакан говорил в то время, “кастраций”.

На конференции “La Troisième” Лакан также сказал, что “мы не можем говорить о кастрации в единственном числе, но только как о множестве кастраций”. Эти слова мы можем интерпретировать как утверждение различия между символической, воображаемой и реальной кастрациями, то есть её различными модальностями. Но, в то же время, факт плюрализации кастрации подразумевает также и релятивизацию строгого противопоставления форклюзии и вытеснения. Я не говорю, что различие между неврозом и психозом не имеет никакого смысла, оно всё равно обладает ключевым характером, но ряд возникающих в клинике проблем требует возможности изменения наших моделей [modélisation] для того, чтобы мы могли учесть некоторые аспекты клиники неврозов и психозов. На “La Troisième” Лакан предложил подобную запись в структуре клиники узлов.

Фаллическое jouissance располагается на стыке символического и реального, и Лакан помещает симптом, в уже новом значении, в расширении этого кольца. Этот симптом имеет отношение к тому, что движется от символического к реальному. Ответ реального устанавливает различие между новым определением симптома и фаллическим jouissance, который интерпретирует симптом в классическом метафорическом смысле. Мы имеем дело с тем, что связывает S и R, тогда как в классическом истерическом симптоме направление было от S к I, к воображаемому, в смысле:

  • тела в соматическом феномене.
  • значений, jouissance значений декодирования, значений принадлежащих в большей степени регистру воображаемого.

В этой модели [modélisation] симптом склоняется в сторону Реального. В рамках этой структуры мы и обратимся к следующему клиническому случаю. Мой вопрос состоит в следующем: если Лакан говорит о том, что буква ((x) в формуле f(x)) конденсирует jouissance для данного субъекта, то в случае моего пациента — это образ, и тогда при каких условиях образ может быть буквой?

Пациентка, о которой идёт речь, это молодая тридцатилетняя девушка, которую ряд профессиональных и чувственных проблем побудил ходить ко мне в течении вот уже последних четырёх лет. Она не могла оправиться после неудачи на одном экзамене, а её любовные отношения были невыносимы. Она не говорила ничего определённого о своём симптоме, кроме как упоминания о невозможности достичь оргазма [jouir] с её партнёром. В клинической картине преобладали сильные страдания, которые особенно сильно мучали её с наступлением ночи, из-за чего ей нужно было либо находиться дома, либо же быть в компании друзей. Далее я собираюсь представить лишь несколько аспектов её случая, необходимых для того, чтобы обозначить ту клиническую проблематику, о которой я говорю.

У неё было двое братьев, она была единственной дочкой в североафриканской еврейской семье, перебравшейся во Францию. Она родилась уже после переезда семьи во Францию. Её первые описания отца были противоречивы: с одной стороны, он был крайне религиозен и очень строг в отношении принципов иудаизма, но, с другой стороны, он всё время изменял своей жене, вёл беспокойную внебрачную жизнь, для которой было характерно то, что его любовницами, которых он часто знакомил со своей дочерью, были женщины не еврейского происхождения. Он был очень жесток в отношении пациентки и её матери, и она до сих пор помнит о том, как он бил её ремнём. Она ярко описывала ссоры за столом, которые были столь выразительными, что без словаря нельзя было и приняться за еду. Отец часто называл её толстой и некрасивой. С течением времени я поняла, что её отец, вероятно, был параноиком. Его приступы ярости были настолько сильны, что однажды это привело к тому, что он хотел застрелить пациентку и её мать.

Отношения с матерью у пациентки были очень легкими. Её мать принадлежала к тем женщинам, которые были сломлены своими мужьями. Необходимо отметить, что во время семейных ссор отец атаковал тело её матери. Он не сдерживался в словах, независимо от того сколь грубыми и жестокими они были, для описания того ужаса, который она в нём вызывала: он называл её “грязной”, “отвратительной”, “зияющей дырой”, — также это относилось и к самому дому, который никогда не был достаточно чист. Тирания отца касалась как тела матери, так и работы по дому.

Тут я хочу ненадолго остановиться на вопросе отношений с отцом. В январе 1975 года на очередной сессии семинара R.S.I. Лакан вернулся к вопросу отца касательно того, о чём он говорил в последней части “О вопросе предваряющем”, важном тексте о структурном различении между неврозом и психозом, поскольку в нём разрабатывается понятие форклюзии Имени-Отца. В этом тексте в Écrits Лакан также обращается к отцовской разрушительности в подобом ракурсе, как и в 1975.

То, о чём тут идёт речь, не есть Имя-Отца (отцовская функция), но отец, скажем так, реальности. Лакан, упоминая отца психотика, говорит, что отношения с отцом оказываются разрушительными, когда этот отец воплощает или стремится к воплощению Закона, когда он, будучи живым человеком, идентифицируется с этими идеалами.

Этот короткий отрывок из Écrits крайне поэтичен. Лакан не скрывает своей ненависти ко всем перечисляемым им отцовским идеалам: благочестию, здоровью, честности, — а также к “добродетельным Отцам” [pères-la-vertu] 1 (которые очевидно были списаны с отца Шребера). В R.S.I. Лакан снова обращается к такой фигуре отца, отца, воплощающего собой живой и жестокий идеал, отца в его способе jouissance, или же сингулярной “версией” отцовского jouissance. Там он говорит о том, что некоторые “версии отцов” обладают “форклюзирующими эффектами”. Мы можем отметить наличие различия между основной форклюзией Имени-Отца, и форклюзирующими эффектами версии отца [père], то есть версии jouissance, определённо не père-версивного характера. Эти форклюзирующие эффекты являются следствиями определённых форм отцовского jouissance. Они влияют на субъекта, но при этом не затрагивают точку стежка функции. Вероятно, мы можем сопоставить утверждение о “форклюзирующих эффектах” с утверждением плюрализирующим Имя-Отца и указать на то, что эти эффекты по разному затрагивают психические пространства.

В случае отца в обсуждаемом случае можно сказать, что он обладал подобным (локальным) эффектом, который можно было бы локализировать исходя из того факта, что несмотря на те идеалы, на воплощение которых он претендовал, для пациентки он всё равно остался противоречивой фигурой: идеалы “Иудейства” и любовницы-нееврейки. Несмотря на jouissance, его воплощение Закона, тайная дверь желания по ту сторону закона оставалась открыта.

Аналитическая работа оказала значительное влияние на жизнь пациентки. Она сказалась на её проблемах с работой: сегодня она занимается интересующей её творческой деятельностью — она пишет и её работы публикуются, чего она ранее и желала, но что оставалось для неё невозможным. Она вышла замуж, то есть ей удалось вписать свои отношения с мужчиной в некую символическую рамку, хотя и на достаточно специфичных условиях, тогда как ранее она была опосредована своим фантазмом, из-за которого она идентифицировала мужчину с мучителем. Она стала более удовлетворена в отношении вопросов “любви и работы”, но при этом осталось нечто, что оказалось не затронуто переменами. Это связано с одним феноменом, который находился в основе её страданий, возникающих с наступлением ночи, и в котором она призналась спустя год уклонений от него во время аналитических сессии. Он, назовём его симптом, заключался в следующем: на улицах, в канавах, на тротуарах и даже дома она видела мертвых животных. Эти трупы были основной причиной её мучений. К ним не было прикреплено никакого значения, и эти видения оставались абсолютно загадочными.

Ей удалось найти причину этого симптома, влияющего на её восприятие реальности. Это событие имело место в год её подготовки к очень сложному экзамену, крайне важному для её отца, из-за чего она воспринимала его возможностью получения признания отца. Одним зимним утром по пути на подготовительные классы для сдачи этого экзамена она увидела, что на изгороди паркового забора был повешен труп какого-то животного. Оказалось, что это был труп сбитой машиной собаки. И хотя это было какое-то мимолетное наблюдение, ей показалось, что эта собака была кожей без плоти, что это был только мех. Одного брошенного взгляд на это ей хватило, чтобы в ужасе убежать оттуда. Через некоторое время спустя, не часто, и определённо уже после её неудачи на упомянутом экзамене, любая неясная и мрачная фигура (например, полоски ткани в лужах и канавах, картон или бумага, разбросанные на тротуарах и улицах) в ночное время могла привести к этому видению. Безотносительного любого извлеченного из истории субъекта элемента, я собираюсь продемонстрировать, что эти видения не были психотическими галлюцинациями, хотя они и идеально соответствуют формуле Лакана про “то, что не явилось на свет символичекого, возникает в реальном” 2, так как пациент свидетельствует об эффекте реального в её страданиях и отсутствии значений, сопутствующих её видению.

Но также необходимо отметить ещё два аспекта этих видений: в них не участвует другой — ни кто-то подобный (англ. semblable), ни кто-то преследующий. Можно сказать, что отсылку к другому легче выявить, когда галлюцинация вербальна, поскольку эффекты субъективного означивания (атрибуции) в ней учреждают некое означающее производство. И потому тут стоит обратиться к той парадигме визуальных галлюцинаций, которая была представлена в случае Человека-Волка. С этой точки зрения, видения трупов, мертвых и опустошенных животных, подобно отрезанному пальцу Человека-Волка, связана с перспективой возможного предположения о кастрации, инфицированной форклюзией. Фактически, проявляется не сексуальное значение, но скорее воображаемое ухватывание первичной травмы, подобно случаю Человека-Волка. Но, тем не менее, структура этого видения иная: такое безмолвное видение отрезанного пальца помещает кастрацию вне возможности её символизации субъектом, вне речи, она оказывается не чем-то прописанным в теле, но топологической регрессией к визуальной форме его тела. В случае же видений пациентки её тело не было никоим образом затронуто. Её видения не касаются отсутствия или же повреждения, но наличия объекта, загрязненного существа, которое не является подобным, и которое, как мы далее увидим, способно мобилизировать означающие. В случае другой моей пациентки присутствуют еще более явные параллели с Человеком-Волком. Она рассказала мне историю из её детства, которую она ранее никогда не рассказывала, о том, что однажды на Мессе, в субъективной атмосфере возвышенной мистической духовности, она увидела, что в кадиле священника лежит тело мертвого ребёнка. Это загадочное видение она сразу же посчитала отвратительным, ввиду его жестокости, и предпочла держать в тайне, поскольку беспокоилась, что её посчитают сумасшедшей. В обоих случаях это видение смерти, касающееся объекта отличного от тела субъекта, объекта, который не воздействует на субъект, поскольку он явно отменяется означающим и, в таком качестве, принадлежит символическому порядку. Но, при этом, оно всё равно учреждает вторжение в поле реальности Реального, которое и характерно этой способностью к вторжению. Её видение не включает в себя преследующего другого, и не затрагивает её тело. Во время первого видения это была явно кожа [peau], кожа животного обрамляющая пустоту: никакого повреждения, никакого подобия. Ассоциации, вероятно, могли бы привести к некоторому фаллическому означиванию этого феномена.

С одной стороны, причина этих видений могла быть связана с эго-идеалом (тем образом её, сдавшей экзамен, который впечатлил бы отца), и, с другой стороны, она включает в себя также и встречу с реальным, в отношении которого нам следует быть осторожными и не воспринимать его как нечто такое, что обычно служит причиной ужаса. По существу, выходит, что единственным имеющимся у нас направляющим принципом тут могут быть только ассоциации, которые следовали нескольким принципам. Пациентке было предложено говорить обо всех связанных с этим ассоциациях, включая те, которые касались возникновения её проблемы, в то время, когда это уже более не повторялось на улицах и вне дома, но дома, и всё также только в ночное время, только когда темно. Всё это происходило в период её литературной деятельности, связанной с её работой. Она отметила эту смену внешнего на внутреннее, смену улицы на дом. О чём же она писала в то время? Она писала поэзию о peau [коже], которая скрывает и разделяет внутреннее от внешнего. Похоже, что именно с вопросом о наличии или отсутствии покрывающей плоть кожи пациентка и столкнулась тогда, когда увидела труп животного, и от которого она отвернулась: “я не хочу ничего знать об этом”. И, более того, она обращает внимание на то, что весь её подростковый период прошел на фоне различных кожных проблем, которые и были причиной её страданий и отрицания собственного образа в то время. Также необходимо отметить, что поэтические тексты того периода, которые она назвала Мясо, были попыткой, если мы можем позволить себе так сказать, связать душу с плотью, той плотью, которая у животных никогда не затронута виной.

Некоторые из других её ассоциаций были связаны с рядом современных поэтов. Она описывала их как выявляющих в своей работе важность моментов созерцания трупов в морге. Все эти цепочки ассоциаций двигались в направлении затягивания вокруг означающей пары: с одной стороны — это кожа/мех, с другой — мясо/плоть. Таким образом, можно говорить о том, что нарушение её восприятия организовано цепочкой означающих, что свидетельствует о некоторых возможностях для метафорической двусмыленности. В моменты поэтического творчества эти образы, всё равно оставаясь пугающими, переживаются с меньшим страданием, и их тем легче переносить, когда они составляют противовес тексту, в котором эти смутные формы восприятия преобразуются в буквы. И хотя эта нечеткость восприятия могла быть связана с нарушениями зрения, которые могли бы быть диагностированы врачами, но такой медицинский диагноз, касающийся органической проблемы, объяснил бы только эти моменты контрастности, в которых возникают видения, но всё равно никоим образом не смог бы объяснить содержания этих видений.

Помимо предполагаемого отцом эго-идеала, I(A), эти визуальные представления подразумевают собой означающую пару: кожу [peau], означающее отсылающее к i(a), целостному нарциссическому образу значащего тела, и плоть [chait], подразумевающую как сексуальность в форме блуда в его наименнее идеализированном варианте, собственно, в лице проститутки (-j), так и, в тоже самое время, некий неназываемый объект скрытый кожей (объект а). Обстоятельства развития этих нарушений согласно их первому происшествию в действительности связаны с её сложными любовными отношениями с одним мужчиной. В отношении её представлений об этом мужчине, она ассоциирует его, к её горю и радости, с торговлей проститутками, а также формулирует через него своё собственное отношение к другой женщине, буквально, проститутке. Следует подчеркнуть tué [убитому] в означающем prostituée, представлению которого и отвечает плоть убитого животного.

Таким образом эти “видения” не лишены связи с символическим, и частично организованы согласно принципу возвращения вытесненного, о чём и свидетельствуют эти означающие цепочки. И потому они имеют отношение к вытеснению и к закону отца имени.

Эти “видения” находятся в непосредственной связи с её отцом в форме его недостатка: всё детство пациентки отмечено постоянными встречами с многочисленными любовницами её отца, которых он выбирал обычно в противовес или, даже, наперекор наиболее святым принципам того фанатизма, который он навязывал своей семье. Именно этот недостаток и вписывает отца в те отношения с законом, которые достаточно банальны для невроза, и которые помещают его дочь в положение сопротивления и истерического неповиновения перед лицом лжи отцовского порядка, который, с другой стороны, она полностью поддерживает.

И, в то же время, нечто сопротивляется этой фаллицизации, редуцирующей это видение к метафоре с помощью производства прибавочного наслаждения [plus de sens], о чём свидетельствует постоянство этого видения, несмотря на работу ассоциаций и интерпретации.

В одном из текстов Écrits (La psychanalyse et son enseignement, p. 452) Лакан предлагает следующее красивое описание истерички: “В беспрестанном поиске того, что значит быть женщиной, она может только лишь обманывать своё желание, желание которое является желанием другого, поскольку она потерпела неудачу в обретении той нарциссической идентификации, которая бы подготовила её к тому, чтобы быть объектом удовлетворяющим других”. В действительности, сложности нарциссической идентификации этой пациентки являются знаком: отказ от собственного образа, гнев и отвержение любого, кто рискнёт заговорить с ней о том, как она выглядит, кто будет, даже если и осторожно, демонстрировать, что что-то в ней его заинтересовало. Такой мужчина либо сразу столкнётся с указанием на его хамское поведение, либо же он будет высмеян и станет объектом отвращения в отношении той или иной части его тела, и будет выдворен из поля желания [mis hors désir]. По этой причине сексуальное желание для неё является особенно хрупким, и никак не проявляется в её отношениях с мужем.

И, тем не менее, она следит за своим внешним видом, она очень красива и элегантна, и выглядит полностью занятой воплощением фаллической загадки в своём образе.

Иногда пациентка оказывалась затянута в то, каким образом её отец выражал своё отношение к матери его детей: она вместе с матерью становилась объектом отвержения, что, как минимум, однажды нашло выражение в угрозе смерти. Также он считал свою жену изначально грязной и неопрятной как в её внешнем виде, так и в её работе по дому. В семье пациентки давно утратили счёт тому количеству сцен, в котором отец критиковал за это мать. Эти сцены могли приводить к очень пугающим вспышкам насилия. По словам отца пациентки тело её матери было “вонючей дырой”. Подобно тому, как под кожей скрывается мясо — такова изнанка фаллического образа. Именно отталкиваясь от этого мы и можем выдвинуть гипотезу о “форклюзирующих эффектах”. У её отца не было доступа к женскому посредством фантазии. В каждом случае начала его ссор с женой он атаковал её тело как если бы оно принадлежало ему.

В таких условиях, её мать не могла стать объектом-причиной желания её отца, оставалась лишь окруженная мехом пустота, животное, поскольку не было желания, которое могло бы гуманизировать женский объект.

Мы предполагаем, что эта особенность, эта сингулярная версия отца была для пациентки причиной форклюзирования её возможности символизировать женское означающее, что не исключает, но скорее способствует воображению и метафоризации женщины. Вероятно, мы можем сказать, что последствиями этой невозможности гуманизировать женщину, другими словами, придать ей статус объекта а через -j отца, является запрет её доступа к телу посредством означающего. Её видение связано с её неспособностью репрезентировать себя в теле. В её случае эти образы связаны с самым важным из того, что может быть в этом мире — с написание и публикацией поэзии. Мне кажется, что я уже говорила о том, что её поэзия кружит вокруг означающих “мясо-плоть-падаль”, и что она занималась поэтом, который, по его словам, обретал вдохновение благодаря походам в морг. Голова Медузы для неё была “убитым [tué] животным”, “не-развратной плотью”. Эти видения были непосредственно связаны с её синтомом, письмом. Форклюзирующий эффект — это её отрицание в реальном того объекта, которым она является для других.

Благодаря письму в своей поэзии ей удаётся найти тело, которое может быть именовано: f(x), где x — это её поэмы [peau-aime] и стихи. Этот поэтический поиск идентифицирующего её женского имени служит возмещению [suppléer] неспособности имени отца передать ей желание, которое бы подвергло сомнению женщину как объект. Таким образом, она обладает решением для той проблемы, у которой не может быть решения. С помощью синтома она ищет букву, благодаря которой она бы обладала женской само-идентичностью, обретение которой для неё невозможно.

Мы можем сказать, что таким образом она компенсирует её видения, которые вызывают образ не-всего фаллического тела. Тогда видения (симптом) и её письмо (синтом) дополняют друг друга, и это действительно так, поскольку она смогла заметить, что эти образы смерти наиболее сильны, когда она занята своей писательской деятельностью. В последнее время она занимается режисурой фильмов о писателях, но эта сторона её деятельности интересует её лишь постольку, когда в письме используется образ. Таким образом, видением было то, что не было фаллицизировано в её теле, и в своём письме она стремится к тому, чтобы возвысить эту несимволизируемую точку до [уровня] имени.

Примечания:

  1. Прим. пер. В сборнике “Инстанция Буквы, или судьбы разума после Фрейда” это, скорее всего, 128 страница.
  2. Жак Лакан, Семинар I, Приложение “Ответ на комментарий Жана Ипполита к статье Фрейда Verneinung”

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *